Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Он скомандовал «смирно», потом «вольно»; или даже скорее не скомандовал, но сказал разумноубеждающим тоном, как будто объяснял: «Мы здесь играем. Я в этой игре командир. Ну так и не нарушайте правил — слушайтесь меня!» Нельзя быгло отказать ему в любезности. Он произнес короткую речь, состоящую из трех пунктов.
Первое, чтобы не быгло никаких неясностей: здесь, в лагере, принято одно обращение, а именно товарищеское «гы»231.
Второе: наша казарма должна стать образцовой казармой лагеря.
Третье: те, у кого потеют ноги, каждое утро и каждыгй вечер должны их мыть, это одна из заповедей товарищества.
На этом, объяснил он, сегодняшняя и завтрашняя служба завершена (мы прибыли в лагерь субботним вечером). Увольнительных в город еще нет, но в лагере каждый может делать все, что захочет. «Разойдись!»
Ко всем непонятным и неприятным неожиданностям этого дня прибавилось еще и это тяжелое задание: убить остаток вечера и весь завтрашний день ничегонеделанием.
Мы принялись нерешительно завязывать знакомства: нерешительно, поскольку никто не знал о другом, не нацист ли тот? Осторожность не могла быть лишней. Кое-кто совершенно открыто стал набиваться в приятели к штурмовикам, но те держались гордо и соблюдали четкую дистанцию между собой и своими цивильными коллегами. Они чувствовали себя здесь настоящей аристократией. Я пытался найти лица, которые выглядели бы не по-нацистски. Но можно ли полагаться только на физиономию? Мне сделалось очень неуютно.
Однако со мной заговорили раньше, чем я сам решился заговорить. Быстрым, но внимательным взглядом я скользнул по лицу этого парня. Нормальное, открытое лицо. Белокурый. Однако и у штурмовиков были нередки такие лица.
«Мне кажется, я вас... э-э-э... извини, тебя где-то видел, — сказал он. — Могли мы где-то встречаться раньше?»
«Не знаю, — отвечал я, — у меня плохая память на лица. А вы... э-э-э... извини, ты не из Берлина?»
«Из Берлина, — сказал он и представился совсем не по-военному слегка поклонившись: — Буркард».
Я тоже представился, после чего мы попытались вспомнить, где могли встречаться раньше. Спокойный, не компрометирующий никого разговор продолжался минут десять. После того как мы выяснили, что видеться, собственно говоря, нигде не могли, наступила пауза. Мы откашлялись.
«Ну да все равно, — сказал наконец я, — значит, познакомились».
«Да», — ответил он.
Пауза.
«Интересно, есть здесь где-нибудь столовка? — сказал я. — Может, по чашечке кофе?»
«Почему бы и нет?» — мы, как могли, избегали обращения друг к другу на «ты» или на «вы».
«Чем-то ведь нам придется заняться, — сказал я и прибавил, осторожно прощупывая почву: — Странное положение, верно?»
Он отчужденно глянул на меня и ответил еще осторожнее: «У меня пока не сложилось определенного впечатления. В целом все очень по-военному, да?»
Мы нашли столовую, попили кофе, предложили друг другу по сигарете. Беседа застопорилась. Мы избегали обращаться друг к другу на «ты» или на «вы», старались не открываться друг перед другом. Общение получалось весьма натянутым. Наконец он спросил: «Вы играете в шахматы? Прости, ты в шахматы играешь?»
«Немного, — ответил я, — сыграем?»
«Я давно не играл,—заметил он,—но мне кажется, тут есть шахматы, почему бы и не сыграть?»
Получив под залог шахматы, мы сели играть. Я попытался припомнить все известные мне шахматные дебюты. Я не играл в шахматы уже много лет; теперь и сами фигуры, и ход игры вдруг пробудили воспоминания о давно прошедших временах, когда я был страстным и умелым шахматистом: вспомнились первые студенческие годы, 1926-й, 1927-й, тогдашняя атмосфера с откровенными жаркими спорами, с ее шутками и задором. В какое-то мгновение я словно со стороны увидел самого себя, только ставшего на семь лет старше и неизвестно зачем заброшенного в какую-то тмутаракань, играющего в шахматы, чтобы убить время, с незнакомцем, которому почему-то надо тыкать; и я почувствовал нечто унизительное и одновременно авантюрное во всей этой ситуации. Я осторожно двигал пешку подготавливая рокировку. Со стены на меня недовольно смотрел гигантский портрет Гитлера.
В углу не умолкало радио—назойливая, маршевая музыка. Еще шесть или восемь человек сидели за другими столиками, курили или пили кофе. Прочие, надо полагать, гуляли по лагерю. Окна были открыты, осеннее послеполуденное солнце чертило в воздухе косые четкие лучи.
Внезапно радио замолчало. Банальная маршевая мелодия запнулась, как если бы марширующие застыли с задранными ногами. Воцарилась мучительная тишина: мы только и ждали, чтобы ноги грохнули наконец о землю. Вместо этого раздался елейный голос диктора: «Внимание, внимание! Срочное сообщение службы беспроводной связи!»232
Мы оба оторвались от шахмат, но постарались не глядеть друг на друга. Это была суббота, 13 октября 1933 года; сообщили, что Германия вышла из Лиги
Наций233 и Конференции по разоружению. Диктор говорил в том елейном стиле, который был создан доктором Геббельсом: эдакая масляная гладкость актера-недоучки, изображающего интригана.
Затем последовали другие срочные сообщения. Рейхстаг распущен, исполнительный покорный рейхстаг, наделивший Гитлера всей полнотой власти, распущен? Почему, собственно? К будущим выборам в Гс^!^]м^]^:ии останется одна только партия НСДАП. Такой ход показался мне, несмотря на все, к чему я уже успел привыкнуть, несколько удивительным. Выборы, во время которых не из кого выбирать. Ничего не скажешь, смело. Я скользнул взглядом по лицу своего визави. Оно оставалось безучастным настолько, насколько это вообще было возможно. Распущены были и ландтаги федеральных земель, только в отличие от рейхстага — навсегда. Эта новость последовала за остальными и тоже не вызвала никакого интереса, хотя и означала ни много ни мало как государственно-правовое уничтожение таких древних и великих образований, как Пруссия и Бавария2з. Вечером Гитлер обратится с речью к немецкому народу Господи боже, сегодня мне предстоит это выслушать вместе со всеми. «А теперь мы продолжаем нашу музыкальную программу...»Тарум-та-та-та, тарум-та-та-та...
Однако никто не вскочил, чтобы заорать ««ура» или «хайль». Вообще ничего не произошло. Буркард еще ниже склонился над шахматами, как будто на свете не было ничего более интересного, чем наша партия. Да и за другими столиками все сидели абсолютно спокойно, дымили сигаретами с нарочито ничего не выражающими лицами. Впрочем, этим-то как раз и было выражено очень многое. Мне сделалось физически плохо от сталкивающихся, противоречивых ощущений. Я и обрадовался, ведь нацисты нынче в самом деле зашли слишком далеко, и был вне себя от злости, потому что в столь важный момент я оказался пойман, заперт в казарме; кроме того, я огорчился, ведь нацисты теперь потерпят поражение в том деле, где они были, так сказать, правы, потому как «равноправие нашей страны» и «свобода вооружения для Германии» было тем, чего добивались добрые республиканцы Веймара, не так ли? И то и другое они считали справедливыми требованиями235. С бессильной яростью я констатировал дьявольскую хитрость, с которой нацисты, всех одурачив, получили вотум доверия, пустив в ход лозунги, ни у кого из немцев не вызывавшие возражения; между тем как объявление о «выборах», во время которых всем придется избирать представителей одной-единственной партии, меня повергло в полную немоту, и я беспомощно искал и не находил слова, чтобы высказаться по поводу этой неслыханной наглости, вопиющего бесстыдства. Мне не терпелось поговорить, поспорить. Но я смог сказать только: