Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Бледная, трясущаяся, как желе, тошнота заворочалась у меня под ложечкой. Папа умер. Я остался абсолютно один. Это открытие парализовало меня, я перестал даже переставлять ноги (впрочем, ниже колен я их все равно не чувствовал), позволив скользкому льду нести меня под уклон. Папа умер… Я думал об этом и чувствовал себя как человек, перенесший ампутацию, у которого ноет и болит отрезанная конечность.
Этого оказалось достаточно, чтобы я оступился и рухнул головой вперед.
13
Не знаю, как долго я лежал посреди мостовой. Кровь из моего рассеченного лба смешалась с подтаявшим льдом и растеклась в стороны, образовав лужицу, по форме напоминающую Норвегию. Ног я почти не чувствовал, зато кожу на лбу дергало и кололо, словно в нее вгрызались острыми зубами какие-то крошечные существа. Мой правый глаз оказался прижат к дороге, и крепкий лед остужал текущие из него слезы. Я лежал и не мог пошевелиться, глядя на длинную белую полосу замерзшего снега под собой, пока не заметил вдалеке приближающуюся фигуру мужчины. Поначалу я решил, что он мне просто привиделся. Он был еще далеко, но двигался с неловкой целеустремленностью, и даже скользкий лед не был для него серьезной помехой. Сначала до него было около мили, затем расстояние сократилось до полумили, а через миг он оказался совсем рядом, словно пленка в проекторе вдруг прыгнула вперед с удвоенной скоростью.
Это был мой отец. Он не был даже обожжен, и когда он улыбнулся, мне показалось, что его лицо выглядит свежим и розовым, словно папа только что умылся райской росой. Что ж, наверное, эта ночь все-таки была волшебной, раз он покинул свой рай и отправился прогуляться, пока мама наводила на небесах чистоту и порядок.
Прежде чем я успел пошевелиться, он наклонился, легко коснувшись раны на моей голове, и я почувствовал, что его пальцы были мягкими и теплыми. Синие-синие глаза смотрели прямо на меня; они походили на два маяка, и от их взгляда по всему моему телу пронесся электрический разряд. Папа, хотелось мне сказать, держи меня, не отпускай. Я хочу отправиться с тобой.
И тут он лег на дорогу рядом со мной. Мне нужно было сказать ему еще очень многое, но я не сумел издать ни звука. Все слова вдруг растаяли у меня на языке, как снежинки, и мы лежали молча, глядя в звездное небо. Возможно, прошло какое-то время, но боль не становилась сильнее, и в морозной неподвижности холодной мартовской ночи я вдруг начал видеть глазами своего отца. Я видел звездный свет, видел заштрихованные белым небеса, видел беспорядочное кружение радужных снежинок, видел их бьющее в глаза зимнее великолепие, видел сверкающее многозвездье ночи, лишь слегка затушеванное медленно падающим снегом, видел мягкое и бесшумное – словно их стряхнула невидимая рука – скольжение снежных пластов с верхушки темнеющей ели, на лету рассыпа́вшихся мельчайшей пылью, видел разлитый по небосводу свет, видел даже структуру морозного воздуха, созданного, написанного, как симфония, и блистающего, как серебро.
Я лежал рядом с отцом и видел бесконечный мир во всех бесчисленных подробностях, видел все особенности его устройства, видел планы расположения каждой звезды и каждой снежинки, видел его красоту и величие. Наконец я повернулся к отцу.
Но рядом никого не было.
14
Мой отец всегда был уверен, что сны – это разговор, который ты ведешь с самим собой, ответы, которые ты получаешь от своего «другого я». Он никогда не говорил, где находится это «другое я», как оно живет и что ест на завтрак, зато вполне определенно сказал, что оно живое и что, пока мы спим, оно разговаривает с нами с помощью картин и образов. Все это папа объяснял мне, когда я был еще совсем ребенком – тогда он как раз работал над картиной, которая называлась «Фрагменты сна». Помнится, я ничего не мог на ней разобрать: это было какое-то дикое смешение синих и зеленых красок, среди которых, как мне тогда казалось, пряталось какое-то чудовище – если чудовища вообще существуют.
Папины объяснения имели следствием то, что в течение нескольких недель, укладываясь спать в своей комнате наверху, я ложился на самый край подушки, чтобы оставить побольше места для моего «другого я». Оно, впрочем, почему-то совсем не умело разговаривать образами, точнее – не умело делать это как следует. Можно было подумать, что мое «другое я» все еще учится в каком-то приготовительном классе: все, что оно мне сообщало или пыталось сообщить, было до того запутанным, беспорядочным, что я не видел в нем никакого смысла.
Кроме того, мое «другое я» часто мочилось в постель. Его постоянно преследовали какие-то существа, которые выглядели как жирные мазки масляной краски и поэтому постоянно пачкали лестницу, когда поднимались по ней. Матерью моего «другого я» был пылесос. Я изрядно с ним намучился и в конце концов решил не обращать на него никакого внимания. В течение некоторого времени, просыпаясь по утрам, я чувствовал себя настоящим преступником, который намеренно уничтожил, стер из памяти содержание прошедшей ночи, но потом это прошло.
Наутро после моей прогулки по заснеженным улицам Дублина я проснулся от щелчка двери, закрывшейся за ушедшим на работу дядей Джоном. Некоторое время я еще лежал на краешке сна, пытаясь по крупицам воссоздать прошедшую ночь из застрявших в памяти фрагментов. Это было нелегко – ведь я привык забывать сны. Что же со мной было на самом деле? И, кстати, как я попал домой?..
Сев на кровати, я посмотрел в окно и увидел, что заснеженный сказочный мир снаружи почти растаял. Снег и лед исчезли, словно сдернутое одним быстрым движением белое покрывало фокусника, и из-под него снова проглянул обыденный серый мир. Сблокированные двухквартирные дома на другой стороне улицы вовсю чадили трубами и зияли распахнутыми воротами, из которых уже выехали отправившиеся в город машины. Воздух казался ватным от дыма. Я открыл окно, и ворвавшиеся внутрь шум и запах дорожного движения волной пронеслись через всю комнату, отразившись от дальней стены. Ничего необычного, ничего вещего я не увидел и не почувствовал. Было бы, разумеется, гораздо проще, если бы знак, которого я ждал, имел, к примеру, вид надписи, сделанной пятнами нестаявшего снега или начертанной облаками в небе! Увы, вместо этого передо мной было однообразное, серое ничто – медленное и скучное течение времени, обычный мир, который я хорошо знал.
И вдруг я понял, что мне нужно сделать.
Вечером, когда Джон Флэннери вернулся с работы, я попросил у него тысячу фунтов.
– Как-как ты сказал?..
– Мне нужны деньги. Я хочу съездить в одно место.
– Видишь ли, Никлас…
– Они нужны мне не для поездки. Я хочу выкупить картину. Ту самую, которую ты когда-то приобрел у папы, чтобы вручить в качестве какого-то приза.
Мы сидели друг напротив друга за кухонным столом и пили чай. Услышав мои слова, дядя Джон отодвинул от себя чашку – переодеться он не успел и все еще был в костюме, в котором ходил на работу. Задумчиво уставившись на лежавший перед ним на тарелке кусок хлеба, намазанный маслом, он наклонил голову, обратив ко мне лысеющую макушку. Я знал, что сейчас в этой голове пробуждались воспоминания о том дне, когда дядя Джон получил картину от моего отца, а они, в свою очередь, вели еще дальше в прошлое – к тем временам, когда Джон Флэннери впервые познакомился с Уильямом Куланом, к тем почти забытым дням, когда папа ухаживал за моей матерью, к зияющей пустоте, которая образовалась в офисе, когда он обратился к живописи и бросил работу. По сравнению с моим отцом дядя Джон вел куда более размеренную и спокойную жизнь, и сейчас, когда он, опустив голову, сидел передо мной, я видел, как его охватывают сожаление и печаль.