Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Указатели поясняют: «Московская кольцевая автодорога — 1 км». Сияющий нимб на громадной чьей-то голове.
А когда подходят еще ближе, впереди видят людей.
И то, что дорога перегорожена. Сваренные из рельсов ежи, бетонные блоки. Караул из людей в синих и серых шинелях, в папахах. Они замечают путников, вскидывают руки: стоять. Поднимают мегафон, кричат что-то в него.
Женщины из продуктового фургона обсуждают произнесенное в рупор. Старик чешет голову. И только подросток все продолжает липко и жалобно посматривать на Мишель. Потом пытается изобразить для нее завлекательную улыбку.
— Что они говорят? — спрашивает Мишель у той, разбитной — крашенной в блондинку, с краснющими губами бабы.
Та скрещивает руки на груди — прохода, мол, нету. Обсуждают новое обстоятельство между собой — слышащие со слышащими, а Мишель только с Верой может переглядываться.
Решают все же идти вперед. Старик достает кошелек, принимается пересчитывать деньги — удивительные голубые сторублевки с портретом Михаила Первого, каких Мишель у себя на Посту никогда и не видела. Женщины пересмеиваются, пренебрежительно машут на деньги.
Пускаются дальше — Вера и Мишель за ними. Патруль впереди все ближе, уже форма видна, уже даже Мишель узнает: казаки. Даже пар видно, который поднимается изо рта у офицера — тот отставил громкоговоритель, орет так просто, запретительно сечет воздух рукой.
Вера смотрит на Мишель, мотает головой — не пойдем, вернемся!
И тут женщина — та самая, разбитная, накрашенная — расстегивает куртку, задирает свитер — и показывает казакам свою налитую, стоячую грудь с крупными коричневыми сосками. Подросток прямо подскакивает от удивления — и Мишель тоже впивается в эту грудь глазами — настолько она тут непонятна и неуместна. От холода соски подбираются, и вся грудь, тяжелая и живая, обретает форму, подтягивается как будто бы призывно. Крашеная колышет ей вправо и влево, гипнотизируя солдат, и делает вперед шаг, проверяя их на слабо, потом еще один, еще… Там молчат.
Остальные тогда потихоньку пристраиваются за ней.
Мишель пытается лихорадочно сообразить, не такая ли тут цена за вход, и откуда эта баба про нее знает, и не придется ли им с Верой тоже эту цену платить… Когда впереди за бруствером чиркает искорка и крашеная женщина опрокидывается на спину с дыркой прямо посреди грудей. Тут же там, где окопались казаки, рассыпается целый искряной сноп — залп! — и падают с ног две другие женщины, валится как подкошенная Вера, и сама Мишель едва успевает кинуться наземь.
Она лежит — и Вера лежит рядом, живот прострелен, держится за него обеими руками, хватает холодный воздух. Мишель берет ее за руку, начинает ползти — просит Веру помочь ей, отталкиваться от заснеженного асфальта ногами; вставать нельзя — вот подросток вскочил, побежал назад — и тут же ему прилетело.
Они ползут так, ползут — пока Вера не перестает совсем помогать и не превращается в чистую обузу. Сдвинуть ее уже нельзя — Мишель проверяет, — да и нет смысла. Пар не идет изо рта: дыхание кончилось.
Тогда она сама, одна, оставляя за собой по снегу полосу и молясь, чтобы на это не обратили внимания, ползет назад — от фонарей, от этого московского нимба, в темноту. Не встает, даже когда можно уже вставать. Чувствует затылком, спиной, как на нее смотрят в прицел, как решают — добивать или нет.
И только когда она сваливается в темную придорожную канаву, там переводит дух и начинает рыдать.
12
Москва огромна — Мишели даже не с чем ее сравнить, разве что с тем, как она вспоминает море. Сразу за МКАДом начинаются жилые массивы — высотки, высотки, высотки — для миллионов людей построенные дома, которые не заканчиваются уже до самого горизонта, только уменьшаются, из бетонных сталагмитов превращаясь постепенно в тонущий в дымке серый мох. Вот тут средоточие жизни, тут пуп Земли, тут цель ее исканий и блужданий — рукой до нее подать!
Но попасть туда невозможно.
Вся Москва взята в кольцо.
С пятнадцатого этажа брошенной новостройки это все четко видно, как с высоты вороньего полета: вот МКАД, весь он днем и ночью освещен, и весь он ощетинился казачьими штыками и пулеметами. Ездят взад и вперед верховые, дымят грузовики, узлы-переплетения с другими магистралями все обороняются особо. Кажется, за последние два дня охранение лишь усилилось — зря Мишель ждала, что казаки уйдут.
И стрелять по людям они продолжают: как только подходят к ним на расстояние прицельного выстрела, сразу палят. Никак не приблизиться, никак не объясниться.
Мишель бросает взгляд на почти спрятанные уже снегом закорючки — своих попутчиков, среди которых и бедная ее Вера, — и спускается вниз. Оставили их казаки лежать в назидание другим любопытным.
Дворами, гаражами Мишель возвращается к себе — туда, где бросила «ГАЗ» с Лисицыным.
Оказавшись у самых московских ворот, она не остановится.
С боем прорваться туда невозможно, прокрасться нельзя и докричаться до патрулей у нее, глухой, не получится. Только одно может выйти: дотерпеть, пока Юра снова придет в себя. Пока из нелюдя снова станет казачьим подъесаулом — и за руку проведет ее через заслоны.
Дождавшись, пока в фургоне стихнет, она приоткрывает дверь, заглядывает внутрь. Убеждается, что Лисицын в спячке, и проворачивает свой рискованный план: сажает его на тяжелую собачью цепь, которую нашла у одной из пустующих мытищинских дач: вокруг державного многополосного шоссе ветвятся пригородные колеи с деревенскими домами, там всякое есть.
Казачью форму, которую он с себя опять сорвал, она потихоньку собирает, накидывает ему ворох чужого тряпья, чтобы не мерз. Иногда заводит машину, чтобы погрелся. Человек он или не человек, в ночном холоде долго не протянешь.
Терпеливо сторожит, пока он выйдет из долгой своей спячки, чтобы поговорить с ним, — но он, очнувшись, так и остается в затмении. Бросается на нее, дергает толстенную цепь, чуть себя не душит — хорошо, она ему ошейник нашла от какой-то огромной сторожевой собаки, и мягкий, кожаный — строгачом он бы себе точно горло распорол.
Уставившись безотрывно Мишели в глаза, он говорит ей свои эти бешеные слова — убежденно, яростно, — не понимая, что она его не слышит. Слюна капает из рта, на губах пена, белки сверкают. Мишель ему тоже пытается рассказать — про Катю, про ее к нему любовь, но он, видно, забыл ее уже и не узнает имени, не слушает Мишель, как и она не слушает его.
Она все равно ведет с ним беседы: в одной руке у нее «стечкин», а в другой руке — ломоть колбасы. Осталось от гостинцев, которые ей, юродивой, собрали с собой сердобольные люди в Пушкино. Мишель осторожно, поводив колбасой в воздухе, бросает ее Лисицыну — он едой сначала брезгует, и она думает, что одержимые, может быть, и вовсе не жрут ничего, кроме человечины; боится за него, что он так истощится и издохнет. Но когда она навещает его в этой будке в следующий раз, колбасы нет.