Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Бутылек окончательно опустел и Эдя, блуждая взглядом, прозаично свернул концерт и унесся в поселок.
Небо, ветерок, разлетная даль, упругие водные силы так же стояли поодаль. И за балагурством только казалось, что они отошли и ослабили свой спрос. Едва скрылся Эдя, как навалились на меня речные воздушные пространства, чуткие и могучие токи. Ветерок насек темные скобочки на гладкой водяной коже, навалился на плашкоут, и оказалось, что меня довольно сильно отбило от берега… Это было плохо: могло утащить в другой фарватер и пронести мимо дома. В этот момент раздался истошный визг, от которого кураж слетел во мгновение ока. Бросив мотор, я вскарабкался на палубу и увидел, что ящик взломан, и один поросенок уже выбрался и трясучей торпедкой носится по палубе, болтая ушами, и того гляди сорвется за борт. Я еле поймал тугие бока и, едва удерживая, понес к ящику, из которого в это время топырился второй и готовился к десанту третий.
Представьте себе шершавого, тугого, как надутая камера, поросеныша. Плотного и тяжелого. Которого еле удерживаешь за наждачные борта – на них ни складочки – можно только сжимать, что на весу почти невозможно. «Орать как резаный» – точнейшее определение. Уровень визга совершенно не отвечает размеру опасности. Абсолютная истерия – ничего более!
В ящике выломаны дощечки и торчат розочкой, из них вырывается наружу второй свин. В соседнем ящике наблюдают, повизгивают и визжат истошно в особо волнующие моменты. Надо затолкать в розочку одного, который в руках, и поймать другого, пока не вылез третий. Хорошо, что рядом лежит комплект печного литья: дверцы и чугунная плита с кружками. В общем, я все это осуществил, привалил ящик плитой и бросился в лодку, потому что плашкоут уже крутился и его несло на галечный опечек.
Едва я потянулся к мотору, как объединенные поросячьи силы второго ящика взломали… и этот ящик…
Зазвонил телефон. Сережа нехорошо, трудно замер, прикрыв глаза с дрожью в веках, шумно и отрывисто выдохнул и очень медленно, будто впечатывая, положил ручку всей длиной-плоскостью. Худощавый, с темно-русой слабой бородкой. Глаза большие, серые, из тех, что принято называть лучистыми. Они придают одухотворенный и прямой вид. И лоб тоже прямой, челка высокая, торчащая крепко. Выражение какой-то удивленной готовности, будто он еще минуту назад расслабленно дремал, и вдруг его разбудили для трудного и небывалого дела.
Он сидел за столом перед открытой тетрадкой. В пузырьке стояли фиолетовые чернила и рядом кружка с горячим чаем. Дымок вился туманной спиралью.
– Слушаю. Да!
– Сергей Иваныч! – раздался взволнованный женский голос. – Это Наташа Щелканова. У вас фонарик есть? Бежите! Бежите на берег! Там Мотя Степанов… Под Тимкиной Корго́й… Мой поехал на лодке… Надо встретить… Агашка прибежала… Неладно там…
Сергей порывисто и по-ответственному быстро оделся: куртка, большие сапоги из легкой пористой резины. Стоявшие наготове, они даже будто потянулись к ногам, как трубы. Шапка, фонарь на лоб… По длинной крутой лестнице, потом по тропе меж камней Сережа спустился на берег, пологим галечником сходящий к воде. Там еще никого не было.
Чем больше возвышался, оставался дальше за спиной угор с невидным поселком, тем сильнее Сережа лишался тыла и принадлежал воде, чувствовал ее иную плоть, иную тектонику, в которой и звуки, и запахи, и расстояния жили по своим законам огромной и дышащей плоскости. Чем ниже спускался к границе, к холодной и кромешной черте галечника – тем сильнее ощущал отрешающее действие, пронизывающее излучение этой поверхности… Несмотря на то, что вроде бы спускался вниз, едва он достиг границы, едва слился с уровнем, лежащим вкруг на десятки верст, – как все, что за спиной, провалилось, ушло за горизонт, и остался человек на кромке, как на вершине. И живая трепетная мгла, прошивающая до костей…
Каждый раз он вспоминал о подобных ощущениях, как об откровении, потому что не может хранить память такое смешение запахов, дуновений, плесков… Нельзя быть настолько пронизанным тишиной, в которую вслушиваешься, проваливаешься, и она расступается, расслаивается на столько звуков, звонов… Позывка-стон невидимого куличка, шелест севшего табунка утиного… Все невидимое, все наощупь, на доверии. На тайне.
Из-за спины, от поселка тянул восток. Рябь будто из ничего завязывалась в отдалении от берега, но ниже, от устья Рыбной, где берег сходил на нет и не защищал от ветра, негромко, но мощно и раскатисто шелестела волна. Сергей подошел к своей лодке, поболтал холодный бачок, который тоже был частью ночного стылого и внимательно-сырого мира. Бродя по мокрому галечнику, он старался ступать осторожно, сдерживать мерный сырой хруст. Вслушивался, меняя направления ходьбы, ловя угол простора. Казалось, особо удачно повернувшись, что-нибудь наконец уловишь. Вдали вроде бы завязался звук мотора… то пропадая, то исчезая. То вдруг усилился, а потом снова зазвучал тише и вдруг неожиданно загудел уже рядом и ближе, чем думалось. Подлетела темная стрела лодки. Ткнулась в шуме догнавшей волны. В руки Сережи из лодки выскочила Агашка под Темин крик:
– Сюда давай!
В лодке лежал, как труп, голый, в трусах, ледяной человек, которого Сергей сразу не узнал, хотя и понимал, что это Агашин отец – настолько он имел другой облик, усугубляемый мертво-голубым светом фонарика… Мотя был напряженный, как доска, как мокрый ледяной балан, топляк… Черная щетина, волосатая грудь, крылатые завитки симметрично узорятся к середке грудины. Сергей сорвал с себя куртку. Матвей пошевелился и еле проговорил: «Я умер». Втроем вытащили его на нос, где Матвей начинал складываться пополам от приступов крупной дрожи.
– Давай одеваем! Час бултыхался!
– Давай, Тем. Лодку сам вытащишь. Сади его мне на закорки. Я его к себе попер.
Все происходило одним порывом, быстрые сильные движения, слова, которые сами говорились. Сергей, не чуя дыхания, выпер Мотю, тяжелого и клещами сжавшего его тело, к лестнице, а потом выжимал его, вытягивая, цепляя рукой за перила, как лебедкой. Агаша побежала вперед и открыла дверь, он втащил Мотю в избу и свалил на кровать.
Мотя лежал, заволакивая на себя покрывало, руки сгребали все, что попадалось. Он только приходил в себя. Дохнул, и от него нанесло перегарчиком. Он был, как холодный замытый топляк с песочком в трещинах, он был частью реки, гальки, тины, стыни, которое его тело в себя натянуло. Речная толща уже начала равнодушно его перерабатывать, перетирать, возвращать камню, песку, гальке.