Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Только её не хватило бы всё равно – даже если бы дети продолжали есть так же мало, как мы, даже если бы мы замораживали не половину улова, а две трети; её не хватило бы, пожалуй, даже если б мы вовсе перестали есть. Десять дней подряд озеро стонало, скрипело и трещало, издавая звуки, напоминавшие то работающий вхолостую двигатель, то скрежет падающего дерева, и, как огромный, больной оспой белый кит, по утрам предъявляло нам теперь всё новые пятна, трещины и язвы на своей масляно блестящей белёсой шкуре. Даже темнело теперь гораздо позже, чем зимой, как будто с каждыми сутками свет отвоёвывал у темноты по четверти часа, не меньше, – мы так долго ждали весны, так боялись не дожить до неё, а сейчас каждое свидетельство её неумолимого приближения вызывало только тревогу и страх, и ничего больше, потому что место для рыбалки приходилось переносить каждые два дня, лёд вокруг лунок мгновенно покрывался подтаявшей снежной кашей и становился опасно прозрачным, и возня с переносом сетей и установкой деревянных опор отнимала слишком много времени. Как бы мы ни старались, спустя полторы недели на толстой деревянной балке, протянутой над мостками, на скрипучей веревке покачивался всего один неполный мешок замороженной рыбы. Всего один.
Может быть, для того, чтобы отвлечься от ожидания, всё свободное время между утренней и вечерней проверками сетей мы проводили снаружи, собирая из разрозненных, доставленных с того берега фрагментов дом, о котором столько мечтали каких-то две недели назад и который почему-то сделался теперь для нас всего лишь ещё одним якорем, цепко держащим нас на острове, очередным доказательством того, что нам никуда от него не деться. Пока мужчины восстанавливали сруб, укладывая друг на друга пронумерованные брёвна, мы сушили мох, сортировали незатоптанные чистые доски пола и стропила, счищали крошащуюся на морозе монтажную пену с оконных рам – в отличие от рыбалки, эта работа удавалась нам куда лучше и двигалась скоро, и жизнерадостная светлая коробка с пустыми проёмами с каждым днём вырастала всё выше прямо под боком нашей почерневшей развалюхи. «Ну не красавцы ли мы, – невесело улыбался Серёжа, – строители-молодцы, через пару недель справим новоселье и празднично сдохнем с голоду в новом доме», «Ладно тебе, Серёга, – ворчал Лёня. – Тоже мне блокада Ленинграда, один мешок есть, еще хотя бы столько же наловить – и переждём, куда денемся».
Именно этот мешок, выпотрошенный и растерзанный, мы обнаружили на снегу под мостками на следующее утро. Следов вокруг не было – точнее, их было слишком много: наслаивающиеся друг на друга, оплывшие отпечатки наших ног и собачьих лап, треугольные птичьи оттиски. «Это не он, – сказала я папе, – он всю ночь был в доме, это не он, не вздумайте даже»; пёс тяжело, увесисто спрыгнул с мостков, приземлившись на четыре лапы, спугнув пару растрепанных черных ворон, топтавшихся возле мешка, опустил морду и начал жадно, торопливо глотать, уделяя каждой колючей облепленной снегом тушке не больше двух судорожных движений челюстью. «Что же он… – выдохнула Марина, – он же сейчас… ах ты гад, перестань, перестань, – и замахала руками, и ринулась вниз, прямо на жёлтую тощую спину, – отойди, отойди, оставь»; пёс прижал уши и глухо, низко заворчал, продолжая глотать, не отвлекаясь ни на секунду. «Пристрелю, ссука…», – шипел папа, толкаясь во входную дверь, спотыкаясь на пороге. – «Это не он, это птицы!» – крикнула я. – «Аааа, – взревел Лёня, – отойди, Маринка», – и швырнул сучковатое тяжелое полено, которое стукнуло в нечесаный поджарый бок, отскочило, крутанулось, покатилось, пес по-человечески охнул, согнулся и сиганул прочь, за деревья, не оглядываясь, дожёвывая на бегу.
– Это не он, – повторила я, когда мы, сидя на корточках, подбирали надкусанные, расклёванные рыбьи тельца, укладывая их обратно в надорванный мешок, – не он, просто он голодный, так же, как мы. Это мог быть кто угодно.
– Какая разница теперь, – всхлипнула Марина. – Посмотри, ты посмотри только, как мы будем это есть, тут почти ничего не осталось, это мусор, мусор, господи, что же мы будем теперь делать.
Разницы действительно не было никакой. Уничтожить двухнедельный наш драгоценный запас рыбы мог и какой-нибудь неизвестный вышедший из леса зверь, и вездесущие вороватые вороны, и даже похожие на летающих крыс бледные мелкие озерные чайки – это в любом случае означало, что несколько предстоящих недель без рыбалки достанутся нам очень дорого.
– Хватит реветь, – сказал Серёжа, когда мы вернулись в дом, мокрые, с застывшими исцарапанными руками. – Мы наловим ещё. Пока ещё можно ловить. В конце концов, мы тут не одни. Мы можем переждать на берегу. Надо пойти к мужикам и поговорить, я пойду.
– Опять двадцать пять за рыбу деньги! – бухнул Лёня. – Ну, пустят они тебя во вторую избу – и чего? Жрать ты там что будешь? Или ты думаешь, они с тобой тушёнкой поделятся?
– Можно договориться, – упрямо мотнув головой, Серёжа поднялся, как будто сейчас же, в эту минуту, собираясь идти через озеро на ту сторону и снова торговаться и просить, – они нормальные мужики. У нас дети, – сказал он и скривился, задёргал щекой и снова сел, потому что вспомнил – потому что я вспомнила, и он не мог не вспомнить тоже – того человека в дачном поселке под Череповцом, стоявшего возле нашей калитки несколько часов, до самой темноты, не решавшегося подняться на крыльцо и постучать в дверь. Человека, который сказал «у нас дети» и которому мы всё равно отказали в помощи.
– Можно договориться, – повторил Серёжа негромко, не поднимая глаз. – Я схожу и попрошу.
– Нет, – сказала Ира. – Тебе они ничего не дадут. Ну или сменяют ящик консервов на нашу последнюю машину, и ты им точно ее отдашь. Тебе нельзя идти.
– А тебе – дадут, – сказал Лёня, нехорошо улыбаясь.
– И мне не дадут, – спокойно ответила она. – Может, не будем валять дурака? Мы все прекрасно знаем, кто должен идти с ним разговаривать.
– Кто? – неприятным, напряженным голосом спросил Мишка, и я сначала положила руку ему на запястье и только потом подняла на Иру глаза.
Мы молча смотрели друг на друга – она и я. Совсем недолго, меньше минуты.
– Слушайте, у нас осталось килограммов пять, может, шесть, – начал Серёжа, – лёд пока стоит, у нас ещё дней десять наверняка…
– До середины мая можем тут застрять, – говорил папа в то же самое время, – ни плавать, ни ходить.
– Мам, – сказал Мишка резко и вырвал руку из-под моей ладони. – Мам. Мам!
– Ты права, – сказала я ей, и она неглубоко, осторожно кивнула. И улыбнулась мне.
* * *
Во всём, что я сделала в следующие полчаса, не было ровно никакого смысла: ни в яростном придушенном споре с Серёжей, который случился сразу за входной дверью и каждое слово которого прекрасно слышно было внутри дома, за тощими деревянными стенами, ни в последующем нашем молчаливом, сердитом переходе через озеро – «по такому льду не ходят в одиночку», – во время которого он ни разу не приблизился и не оглянулся на меня. Я поняла это раньше, чем закончила пересказывать короткую нашу и бессмысленную, неловкую просьбу, сидя напротив Анчутки в просторной, изрядно теперь захламленной гостиной большого дома на берегу. Раньше даже, чем он распахнул дверь, оглядел меня без улыбки, неприветливо и просто молча отступил в сторону, не приглашая, а скорее неохотно позволяя мне войти. Наверное, это было ясно мне ещё до того, как я поднялась и стала надевать куртку, игнорируя Мишкино возмущённое «мам! мам!», – потому что именно сейчас, когда голод замаячил перед нами по-настоящему и всерьёз, идиотская надежда на то, что чужие, едва знакомые люди, живущие по ту сторону озера, продолжат делиться с нами жизненно важным ресурсом просто так, ни за что, задаром, выглядела особенно абсурдной.