Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Курсы помощника прораба меж тем потихоньку продолжались. Смесь напряженной светской жизни и уклонения от работы казалась приятной, но нереальной и деморализующей. Выпуск 1946 года уже не стремился ни к каким переменам. Мне повезло больше, чем многим. Мои увольнения в Бейрут теперь были для меня напоминанием о настоящей жизни, в которой главенствовало беспокойство матери о нашем будущем. Я понял, что теперь она зависит от моего присутствия. Я стал для нее возможностью выговориться. Я даже пытался что-то предлагать. Так мы утешали друг друга. Теперь я понимаю, как хорошо я провел Рождество 1946 года и потом Пасху 1947 года.
А в лагере отчаявшиеся командиры предприняли еще одну, последнюю попытку взбодрить нас. Нам устроили поездку в Луксор. После полугода лекций о смешивании бетона и тому подобном она внесла желанное разнообразие. Эта поездка стала захватывающим путешествием в историю. Не говоря уж о воспоминаниях о самом великолепном отеле Луксора и его неистощимом запасе тостов с джемом.
В начале лета 1947 года из Лондона пришло подтверждение, что выпуск 1946 года может рассчитывать на гранты английских университетов. Большинство из нас, в том числе и я, были счастливы; наш «год отдыха» уже начал нам надоедать. Командование было явно полно энтузиазма. Наконец-то появилась возможность немедленно избавить школу от нашего дурного влияния. После быстрых приготовлений к поездке и щедро раздаваемых увольнительных (в моем случае — последний раз в Бейрут) мы отправились в Кассасин в зоне канала на «обработку» перед отправкой. На моем приказе о поездке Газа — Кассасин стоит дата: 13 июля 1947 года.
Через два дня я был назначен командующим группы сопровождения тела молодого товарища на похороны. Кадет Ежи Дыбчиньский внезапно скончался в военном госпитале Эль-Кантары. Это стало для нас шоком: еще вчера он был среди нас. Маленький, круглый, добродушный Дыбчиш, с широкой улыбкой, всегда при деньгах и всегда готовый дать в долг. В моем приказе на командировку Кассасин — Эль-Кантара значилась группа из десяти человек, и у меня не было проблем с добровольцами. Мы ехали по дороге вдоль канала в полном молчании. На печальной и краткой церемонии присутствовали один или два врача, несколько плачущих медсестер и обезумевший от горя отец нашего Дыбчиша, сержант польской армии. Это скорбное задание стало моим «прощанием с оружием».
Где-то через десять дней мы прибыли на посадку в Порт-Саид, откуда должны были отплывать. Военный корабль Empire Ken («Империя Кен» — этот «Кен» и по сей день остается для меня загадкой) был красивым судном не первой молодости. Я отчетливо помню три его трубы и серо-стальной камуфляж. Позже мы обнаружили плохо закрашенные таблички Herren и Damen.[62] Из этого мы заключили, что наш добрый корабль был трофейным лайнером.
Утомительная процедура посадки оживлялась присутствием капитана Дзедушицкого, семья которого, достойная во всех остальных отношениях, отличалась эксцентричностью. Было обнаружено, что он с трудом несет невероятно тяжелую ручную кладь. На вопросы он отвечал, что несет наковальню, с которой никак не может расстаться. «Если ударить по ней, — сказал он, — она отзывается прекраснейшим звуком!» По-видимому, он пронес ее через Сибирь и Среднюю Азию. Англичане, умеющие ценить эксцентричность, позволили ему взять ее на борт.
Польский контингент был многочисленным, и капитан потребовал постоянного переводчика. Выбор пал на меня, и я получил работу и удобный угол в рубке, рядом с капитанским мостиком. Мне было велено все время быть наготове и дублировать все объявления на английском по громкой связи. Этого было достаточно, чтобы уклоняться от учебных тревог, соревнований по перетягиванию каната и тому подобного. Зато была масса возможностей читать, болтать с девушками и наблюдать за летучими рыбами с шезлонга на палубе. По ночам в баре валлийские гвардейцы начинали петь по любому поводу. Их спонтанный хор был великолепно согласован. Гладь Средиземного моря могла сравниться с деревенским прудом, и я, зная, что мать и Анушка должны последовать за мной в ближайшие месяцы, чувствовал себя в гармонии с миром, каково бы ни было наше будущее.
На Гибралтаре мы надели боевую форму, и к Бискайскому заливу нам велено было подтянуться. Но даже Бискайский залив был к нам добр. 1 августа 1947 года корабль «Империя Кен» вошел в Саутгемптон. Потом мне сказали, что это был «банковский выходной». Из утреннего тумана вынырнула высокая фигура в форме и в цилиндре в тон. Я ткнул английского соседа у борта и поинтересовался, что это за загадочный тип.
Он с гордостью ответил: «Это наш полицейский».
Это туманное утро банковского выходного в доках Саутгемптона ознаменовало начало моей новой жизни.
Стах, муж Терески, встретил меня в Англии. Он тут же отвел меня к портному, чтобы с меня сняли мерки на твидовый костюм. Это был очень щедрый жест, потому что помимо расходов он тратил на меня свой собственный драгоценный талон на одежду. Но это было только начало. Осознав, что моя заявка на университетский грант застопорилась в византийских коридорах комитета по образованию поляков в Великобритании, он сам обратился по моему делу к властям на основании моих успехов в кадетской школе. Результат последовал быстро. Мне предложили не просто грант, а выбор между британской армией и британским университетом. Моя мать позаботилась о том, чтобы я выбрал второе. Я получил диплом по аэронавтике и прикладной математике в Лондонском университете.
Без помощи Стаха начало моей гражданской жизни было бы гораздо тяжелее. Но он на этом не остановился: когда мать и Анушка наконец переехали в Англию, он предложил им пристанище в своем скромном доме в пригороде Лондона.
В 1951 году моя старшая сестра Анушка вышла замуж за Адама Перепечко, агронома из Вильно, бывшего офицера польской армии на Западе. Они скоро уехали в Южную Родезию в поисках лучшей жизни. Спустя два года за ними последовали Тереска и Стах.
В 1948 году мы наконец получили определенные известия об отце. Произошло то, чего мы боялись; надежда, которую мы так долго лелеяли, наконец угасла. В течение последующих сорока лет, повзрослев и пережив тот возраст, до которого дожил он, я сложил воедино драгоценные фрагменты последних месяцев его жизни.
Первого апреля молодого польского курсанта офицерской школы по имени Юлиуш Ясевич бросили в застенок Минского централа, в камеру, каких много. В письме, которое он написал мне из Рединга 24 сентября 1957 года, он рассказывает, что увидел: «Около 120 заключенных на площади 20 на 25 футов, одно маленькое окошко под потолком, почти полная темнота, невероятная жара и духота (несмотря на попытки закачивать воздух насосом). Днем истощенные, полуголые заключенные регулярно скандируют: "Воздуха!" — когда останавливается насос; ночью мы лежим, как сельди в бочке, на каменном полу, пытаясь подальше держаться от стен, около которых люди облегчаются, потому что параша переполнена. Когда заключенных выводят на прогулку во двор, они теряют сознание от избытка кислорода».