Шрифт:
Интервал:
Закладка:
И не буду больше думать… хотя бы, пока пою… о нем…
Ночью спать лягу. Вроде усну. Потом посреди ночи – раз – и проснусь. И резко, быстро сяду в постели. Горит золотом черная в ночи риза Богородицы. Светится круглым золотым лбом, крутыми кудрями и огромными глазами Святой Ребеночек.
И он – отец Серафим – будто – со мной!
Будто – рядом тут, на кровати. Длинный, долгий, лежит; не голый, а в рубахе, в длинной какой-то, как белая ряса, странной рубахе. Мужики сейчас такие не носят. И слышу, как тело его горит сквозь рубаху. И каждое биение его сердца слышу. И руки мои сами обнимают его. И будто его губы ложатся горячим сургучом на мой лоб, на мои глаза, на щеки, а потом – на губы. И будто мы целуемся, как…
…как…
…молимся…
…или нет: улетаем вместе на небеса…
…а может, это мы так – умираем?
Видение схлынет. Тоска отпустит. Слышу – лютый ветер отгибает жесть карниза, она стучит о наличник. Щеки мокрые. Вытираю лицо простыней. А Пашка?! Черт кривой, проклятый! Я ведь девчонка была, ну, девка сохранная, целенькая, ни с кем же я не гуляла!
А та сумасшедшая рыбалка с батюшкой на Телячьем острове – может, приснилась мне?!
А как же мне теперь жить?
И вот сегодня Богоявление; и до того захотела я на Супротивный ключ пойти! Даже бульканье ключа – под снегом, посреди валунов каменных – слышала…
И ведь знала, чуяла: он-то, батюшка, понятно, утром будет в церкви Литургию служить, и все к нему сначала на исповедь к семи утра потянутся, а потом в восемь – Литургия, Дорка мне сказала, она с Липкой Зудиной, с Киркой Захаровой и с Галькой Ермаковой опять петь на клиросе пойдет; а потом, после Литургии, этого Дорка мне не говорила, но я сама знала, сердцем знала, – он пойдет в зимний лес, на Ключ, воду освящать, песнопения радостные петь, щеткой мокрой на сельчан брызгать – и все воду святую будут в ведра, в канистры, в бидоны, в бутыли и в кувшины набирать и Бога славить.
Я так увидела его ясно: высокого, рослого, волосы висят по плечам, в расшитой золотом праздничной рясе… или ризе?.. как у них одежка-то эта правильно называется… Стоит, с этой церковной, священной щеткой в кулаке, похожей на веник. Брызги от щетки летят. И так мне захотелось лицо свое под эти брызги – подставить! До безумья! До – волчьего воя!
…захотелось его – увидеть…
…не обнять даже, нет; а просто – увидеть…
Тятя встал. В исподнем на кухню взошел.
Вкусно в кухне пахло, оладушками, овсянкой, крепким чаем – только заварила.
– Настька! – промычал тятька с набитым ртом, и уже тянул пальцы за другой оладьей, – ты прям при параде! Куды это с ранья навострилась!
– Я? – Я тяте улыбнулась. И голос у меня нисколько не дрожал. – Да ты сядь, тятинька. Сядь и нормально поешь. Я – на Ключ – за водой святой!
– А-а, на Ключ… – Пальцы зажали оладью; он посмурнел лицом. – Ну да, да… Верно… Как бабка наша ходила, и матка наша ходила, в этот денек… все верно… Богоявленье ж седня…
Он разжал руку. Оладья лежала на корявой ладони, как задушенная птичка. Тятя закинул ее в рот – так дрова кидают в зев печки. Зажмурился, как кот.
– Искусница!.. Спа-си-бо… Спасет Бог тебя… эх-х-х-х-х…
Я сама налила ему чаю. Он вытирал глаза рукавом рубахи, в которой спал. Он так мамку вспоминал.
Мне еда в рот не лезла. Я изо всех сил скрывала от тяти, как меня трясет, колыхает. Волновалась страшно.
– Да ты ж сама што ж не поела, дочь?..
– Я это… уже. Ты спал еще.
Толкнула в сумку две пустых бутылки из-под лимонада. Тятька у меня пиво не пил, он водку пил, а когда пил, то запивал лимонадом. Ему и водку-то пить нельзя было – из-за язвы желудка. Да куда ж от нее, от водки, деваться?
Валеночки, тулупчик овчинный… шапка – лисья, рыжая, мохнатая…
Кручусь перед зеркалом, кручусь, будто выкручу чего… из его ледяного, блесткого квадрата…
И мысль мелькнула поганая, быстрая: ах ты, провались, лису на шапку-то эту ведь Пашка Охлопков застрелил… И шкуру – тяте – принес, и продал, и тятя ему – деньги дал, и Пашка пошлепал с деньгой, счастливый – и с дружками, с мужиками – в пивном ночном баре – пропил…
Значит, я, это – в Пашкиной шапке – щегольнуть – да перед всей деревней – на святой Ключ – чтобы батюшку увидеть…
Сорвала шапку. Глаза горят. Тятька дивится!
– Што ты, – кричит весело и себя по ляжкам ладонями бьет, – во девка бешеная!
Я шапку в угол как зашвырну!
– Дай платок мамкин! – кричу. – Вон! На полке! Пуховый!
Тятька платок мне подает. Глаз с меня не сводит!
– Ну чисто, чисто маманька… – шепчет.
Я голову обвязываю платком. А он белый, пуховый, легкий, невесомый, будто не из шерсти овечьей – из метели, из снеговых вихорьков связан.
Повязала – и до того себе приглянулась в этом платке мамкином… гляжу: ну как невеста… из-под фаты кошусь, стригу глазами…
Как дверью избы хлопнула – не помню.
Снег розово, жестко, будто тысячью крохотных копий и сабель, колол и резал глаза; бесился, пускал на волю резвые искры, горел разноцветными кострами; сугробы плясали, облака в небесах ту пляску отражали; синие тени под ноги ложились, ели и сосны кололи воздух колючими, грубыми руками, радуга поземки из-под колен взвивалась до зенита, по тропке снеговой шаги хрустели морковно, вкусно, пока я шла на Ключ.
Пока я шла на Ключ – или летела, не помню я!
И музыка в голове звучала, песнопения какие-то, ясные и нежные, на языке, вроде и знакомом, а вроде и не родном; будто в церкви так поют, а может, так пели и играли себе на арфах древние, бродячие певцы, старинные цари, и кости их давно в земле истлели, а радость их – вон, на снегу радужными алмазами вспыхивает, празднует!
И за мной, и передо мной, и рядом со мной – шли люди, шли на Ключ, на Супротивный, а почему он так зовется?.. да потому, что все речки и ручьи – в Волгу текут, он один – супротив Волги, в сторону от нее…
Люди все в руках несли разнообразные сосуды. Воду набирать. Бабушки нарядные. Помоложе бабы – в цветастых платках. Эх, еще в сундуках сохранили, наверное, мамки их, бабки такие носили! И мужики тоже шли; я, уж как сердце из груди ни выпрыгивало, а заметила и Кольку Кускова с канистрой в руках голых, красных на морозе, и Ваньку Пестова – у того канистра к спине была диковинно приторочена, вроде рюкзака; и Веньку, сынка старухи Сан Санны Беловой, длинную каланчу пожарную, он, как и я же, в руках сумку тащил; и лысый Лукич тоже на Ключ ковылял, нога за ногу, кувыль-кувыль!.. – а ковылял, пустую бутылку из-под водки к груди прижимал; и бывший муж Вали Однозубой, Герман Нефедов, эх ты, сподобился, из Белавки приехал в родной Василь на праздник, и тоже – на Ключ направил стопы; и Николай-Дай-Водки, да ведь он слепой уж совсем!.. а тоже, туда же!.. бредет, идет!.. палочкой – тропинку ощупывает… палка тонет в сугробах, в пушистом, как белые лисьи хвосты, чистом снегу…