Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Сам он уже снял кожаный шнурок, на котором висел застывший в смоле бутон лилейника. Матушка говорила: кто несет на себе его цвет, тому подвластны все стихии. На стол лег и вышитый Феклой браслет — тонкая ткань, грубая кожа. Обтрепанный от времени, он с укоризненным видом съежился. Дема мельком погладил его и положил рядом округлую деревяшку. Олег и не помнил, что у брата так много оберегов. Он уже открыл рот, чтобы спросить, но тут же захлопнул его, скрипнул зубами. Пластинка была непростой. Покрытая узором, она была похожа на искусный листок. Так в их доме умел мастерить только Степушка.
Демьян продолжал хмуро смотреть на разложенные перед ним амулеты, иначе сразу бы понял, что дело нечисто. Лежка почти уже протянул руку, чтобы схватить пластинку, но сдержался.
«Тихо, тихо, — успокаивающе прошелестело в ушах, словно ветер заиграл в березовой роще. — Тихо…»
— Чем мне помочь?
Дема пожал плечами. Куртка из грубой кожи скрипнула. Этот звук был таким нездешним, что стены тут же поглотили его без остатка. Одежду Демьян привез из города: что-то оставил в большом рюкзаке, а что-то отказался снимать, не отвечая на гневные взгляды Матушки. Куртку эту, потертые штаны и ботинки на толстой подошве. Их видом он словно подчеркивал, что вернулся не навсегда, что остался пограничным, пусть не там, но и не здесь. Лежка с завистью смотрел на городское, втягивал носом незнакомый запах. Но теперь чужие этому месту вещи лишь усилили его глухую злобу.
— Рубаху тебе принесу, — буркнул он. — Как Стешку провожать будешь?.. Таким вот.
Демьян не ответил. Поднялся на ноги, размял шею, весь — опасность, звериная мощь, нездешняя сила. Лежка почувствовал себя зайцем, попавшим в пасть волку.
— Сам найду, — только и ответил Демьян. — Ты пока тут… Приберись.
Прошел мимо брата, задел плечом и скрылся за дверью. Когда шаги его стихли, Лежка позволил себе пошевелиться. Медленно, прерываясь, чтобы не закричать, он выпустил из груди воздух, сделал такой же неторопливый вдох и осел на скамью.
Деревянная пластинка с вырезанным на ней листком лежала прямо перед ним. Только руку протяни. Все оказалось так просто, так незатейливо и легко, что Лежка никак не мог в это поверить. Ни тебе драки, ни хитрой кражи, ни падений в ноги к Хозяину с мольбой отдать искомое. Оказалось, достаточно просто захотеть чего-то, на самом деле пожелать и сделать шаг навстречу. Пусть было страшно, невыносимо, холодяще страшно, но ведь вышло! Вот она, Степушкина резьба. Лежит на столе, только возьми, и все!
Лежка поднял руку. Пальцы не дрожали, и это наполнило тело прыгучей, восторженной радостью. Олег погладил пластинку — дерево было шершавым и теплым.
— И куда же ты собрался, лучик мой?
Скрипучий голос — ведуний, женский и горестный — полоснул Лежку, как лезвие серпа.
Ладонь сама собой сжалась в кулак.
ГЛАША
Тряпка опускалась в воду с еле слышным вздохом. Глаша знала: так воздух покидает льняные складки ткани, но каждый раз бросала на лежащее перед ней тело быстрый взгляд. Тело оставалось бездыханным. Казалось, Стеша просто уснула, растянувшись на кровати. Легкие волосы укрывали ее, словно прозрачное кружево. Платье сбилось на узкой талии, оголило колени, ворот оттянулся к левой ключице, но руки не спешили его поправить — слишком глубок был сон. Потому не дрожали ресницами спокойные веки, потому мягко блестела в свете свечных огоньков восковая кожа, только чуть приоткрытые пепельно-серые губы обнажали жемчужинки зубов. Стешка спала, и сон ее был спокоен. Сон ее был вечен.
Вой почти вырвался из сухой груди, но Глаша проглотила его, на языке осталась ядовитая горечь. Сжатая костлявой рукой тряпка вынырнула на поверхность. Капли градом посыпались вниз, расплескали воду, растревожили ее, скованную ведром, будто в комнату ворвался буйный ветер. Только ставни были плотно закрыты. Глаша провела над ведром ладонью, и вода успокоилась, притихла.
Знающие свою работу руки отжали ткань, они же осторожно отерли молодое лицо спящей, они расстегнули платье, стянули его, отбросили и принялись отмывать тело от предсмертного пота и засохшей крови. Сама же Глаша была далеко.
Она не замечала наготы, не видела страшной прорехи в горле — ничего этого не было. Оставалась лишь память. И Глаша вспоминала, как рождалась эта девочка. Как чрево полнилось ей, а потом пошло судорогой, готовое выпустить дитятко на волю. Стеша родилась в этой самой комнате, без помощи, без мук и метаний. Она просто вышла на свет, когда наступил ее час, чтобы начать путь, ей предначертанный. Покорная судьбе, мудрая в своей покорности. Милая девочка, полная покоя. Глаша не позволяла себе отмечать среди детей самых любимых. Все они были не ее, и потому все — ее. И она любила их, любила изо всех сил. Даже волчонка. Но девочку эту — сильнее прочих.
За ласку, за робость, за тихую поступь. За то, как умерла она, приняв удар родовым серпом от сестры своей, которой отдала все тепло и заботу.
— Маленькая моя… Тоненькая… — прошептала Глаша, в последний раз пропуская легенькие волосы дочери между пальцев. — Ничего-ничего… Ничего. Потерпи еще, лучик мой… Росиночка. Обожди.
Стешка покорно молчала, принимая ее прощальную ласку. А Глаша никак не могла оторваться — ей казалось, достаточно убрать руку от послушной головы, и Стешка тут же обернется прахом. Глаша гладила-гладила дочку по плечам, перебирала пряди волос, поправляла платье, стирала влагу с кожи, беззвучно оплакивая. А когда наконец решилась — в последний раз провела по гладкой восковой щеке и оторвала ладонь, — то сама подивилась телу своему, успевшему окаменеть от горя.
Смерть всегда тянет за собою смерть. А та другую, а та — еще одну. Умирали от старости, умирали от стали, умирали от горя. Одна только Глаша, старая, бездонная и пустая, продолжала жить, вся — камень испытанных мук.
В соседней комнате уже гомонили, спорили, стучали, царапали пол ножками стульев, двигали лавки, скрипели, усаживаясь. Но девичья спальня погрузилась в тишину Стеша оставалась безмятежной, свет раннего солнца наполнял ее холодным сиянием. Глаша позволила себе запомнить прощальный миг таким, а после решительно встала и вышла вон, оставив дочь наедине с вечностью.
В коридоре было темно, пахло сухим деревом и тревогой. Глаша только прикрыла дверь в девичью, как из общей комнаты, словно ошпаренный, выскочил зверь. Зыркнул по сторонам, помятый и злой, и двинулся навстречу.
— Ну? — чуть слышно спросил он, подходя ближе. — Все?
— Все. — Если Хозяин спрашивает, нужно отвечать. Это правило Глаша знала назубок.
Она чуяла его, сильного и опасного, но память о мягкой голове, которую мальчик, ставший теперь зверем, подставлял под ее большую ладонь, была крепче. Волосы его тогда вились кудрями, глаза были полны нежности и тоски по материнскому теплу. И Глаша щедро делилась с ним всей любовью, на которую только было способно сердце. Жаль, что не хватило. Шустрый сорванец, сердечный и славный, стал зверем. А теперь и Хозяином. Стой перед ним, старая тетка, да не медли с ответом.