Шрифт:
Интервал:
Закладка:
– Вы сумасшедший!.. Безумец!.. К тому же и дерзкий безумец! – отвечала графиня. – Вам было сказано и доказано, что никаких вы прав не имеете, что вы подкидыш. Вы упрямо противодействовали, сопротивлялись, были за это жестоко наказаны и все-таки не исправились. И вот теперь вы снова, с той же дерзостью, нагло появляетесь опять здесь и опять предъявляете какие-то права… Скажите: вы глупец, безумец или просто наглый, неисправимый человек?
На все эти выходки графини Алексей не отвечал ничего и только просил об одном: допустить его повидаться со стариком графом.
– Запретить вам видеться с моим супругом я не могу и не стану стараться. Вы повидаетесь с ним, но повторяю вам, что я не могу допустить, чтобы граф дозволил вам, хотя временно, именоваться его именем. Коль скоро вы ему совершенно чужой человек, то это немыслимо даже и на одну неделю. Наконец, ходатайствовать за вас перед ее величеством я не желаю. Если государыня в своем ответе французской королеве хотя раз упомянет о вас, именуя вас графом Зарубовским, то это одно как бы узаконивает ваши права на имя.
Беседа эта кончилась тем, что графиня обещала сказать мужу о приезде в Петербург Алексея и допустить его видеться с ним. Прощаясь с Алексеем, она вдруг прибавила с каким-то странным оттенком в голосе:
– Вы очень заблуждаетесь, если думаете, что ваша беседа с моим супругом приведет к чему-нибудь. Вспомните, что с тех пор, как вы виделись с ним в Москве, уже прошло немало времени, а в его преклонные лета люди быстро стареют. Вы очень удивитесь, когда увидите моего супруга. Он очень, даже очень… Чрезвычайно постарел.
Последние слова графиня проговорила как-то запинаясь, как будто это признание было для нее неприятно. Эти последние слова произвели на Алексея такое впечатление, что он невольно, выходя из палат графа, подумал про себя:
«Неужели он так постарел, что впал в детство? Быть может, он будет неспособен не только действовать, защитить меня, поддержать вопреки этой злой женщине, но даже, может быть, не будет в состоянии понять всего того, что я скажу ему!»
И вдруг Алексею пришла мысль спросить у людей о том дворецком, который когда-то в Москве, один из всей дворни графа, отнесся к нему сердечно. Едва собрался он спросить, жив ли и где находится дворецкий, как сам Макар Ильич шибко, почти на рысях, появился в швейцарской и бросился к Алексею.
– Здравствуйте, мой соколик!.. Узнал я сейчас, что вы пожаловали, так с маху со стула и свалился… Ей-богу! – И дворецкий, обхватив Алексея, стал целовать его плечи. – Как вы живете-можете, родимый мой? Родной вы наш, настоящий наш…
И Макар Ильич вдруг заплакал, недоговорив.
– Ничего… Понемногу… Скорее дурно, чем хорошо, – отозвался Алексей, тронутый до глубины души приветствием и слезами чужого ему человека, единственного во всем Петербурге, да и во всей России, который приветливо встретил его.
– Скажите мне, как граф? На днях мне надо с ним повидаться… Как он?.. Как здоровье его?
Дворецкий махнул рукой, вздохнул и выговорил, утирая слезы кулаками:
– Что наш граф!.. Живой покойник!..
– Что?! – воскликнул Алексей.
– Да, соколик мой… Он жив, кушает, молится; от постели до кресла, от кресла к постели сам переходит. А то, бывает, кушает или и на молитве уже засыпает от слабости. Станешь говорить ему что – плохо понимает. Сам заговорит – ин бывает и не поймешь, чего он изволит… Да… плох, плох стал! Старому от молодой жены – дни в годы клади.
Алексей опустил голову, понурился и стоял недвижимо. Все надежды рухнули разом… «Живой мертвец»… Какая же польза от него может быть?
Дворецкий что-то продолжал говорить, но пораженный Алексей не слыхал и, медленными шагами спустившись по широкой лестнице, сел в свой экипаж и двинулся с большого двора…
С этого дня Алексей начал пытаться достигнуть своей цели иначе, то есть самому добиться аудиенции у императрицы.
Но дело не клеилось, и он начал отчаиваться и тосковать. Глупенькая, но бесконечно добрая Лиза тоже смущалась и тосковала отчасти из-за брата, которого обожала, отчасти от новой обстановки, нового, чуждого города. Печальный вид брата смущал ее. Она привыкла радоваться его радостью и печалиться его печалью, не доискиваясь причины их, как бы не рассуждая.
Впрочем, за время путешествия и пребывания в Петербурге у Лизы было свое горе, которое она таила от брата и воображала простодушно, что он ничего не знает и ничего не видит. Молодая девушка рассталась в Париже с товарищем брата, Турнефором, и только в минуту разлуки и в первые дни долгого пути поняла своим вдруг встрепенувшимся сердцем, что она любит приятеля брата.
Наивная девушка не знала даже, что Турнефор любит ее взаимно и что если бы брат не оправился от болезни, то теперь она была бы уже его подругой жизни.
Лиза в долгие дни, проводимые за двойными рамами, тоскливо оглядывала снежные глыбы, тающие на солнце. Удручающим образом действовало на нее это веселое для снежной страны время, время пробуждения к новой жизни, к расцвету и ликованию всего окружающего.
Для Лизы, никогда не видавшей глубоких зим, видавшей только снежинки, мелькающие в воздухе и покрывающие тонкой пеленой землю, все окружающее не пахло весной, а гнетом отзывалось на сердце.
Но около наивной и тихой от природы девушки томилась другая девушка, по характеру полная ей противоположность.
Эли д'Оливас, почти волшебством очутившаяся так далеко от своей родины, брошенная судьбой с берегов Гвадалквивира на берега Невы – от лимонных и лавровых садов и пальмовых рощ под оголенные серые стволы осин и берез, убитых морозом, – томилась, как пойманная и запертая в клетку птичка.
Пылкость ее нрава как бы остыла. Эли притихла. Порывы гнева, причуд, капризов, даже порывы простой веселости, ребяческой шаловливости – все это исчезло.
Она любила Алексея более чем когда-либо – пылко, страстно, беззаветно; чувствовала, что готова с ним идти хоть на край света. Эти сугробы снега и льда, этот воздух, которым она в дороге, казалось ей, дышала с трудом, даже эти странные люди, которых она видела кругом себя, одетые в какую-то сизую кожу, с лохмами шерсти, эти дикообразные люди – все это пугало ее, не только изумляло. Но несмотря на это, она чувствовала в себе силы и даже желание идти за милым еще дальше, в такие пределы, где солнца совсем не будет, где все будет ледяное, даже дома, даже предметы, где даже и этих звероподобных людей не будет.
Но это чувство являлось в Эли порывом, когда сказывалась в ней страсть. В другие минуты какое-то ей самой ненавистное чувство самовольно прокрадывалось в сердце. Она гнала его, отбивалась от него как от отвратительного насекомого, которое ползло к ней, но победить это чувство не могла. Прокравшись в сердце, оно оставалось иногда подолгу.
А какое это было чувство? Эли боялась и понять его, не только назвать по имени. Это было не что иное, как «раскаяние» в роковом, необдуманном шаге. Ей чудилось вдруг, что любовь Алексея не может вознаградить ее за все то, что она потеряла.