Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Но теперь ей предстояло готовить избу не к празднику, нет…
Увидев наведённую извёстку, Катерина виновато сказала:
— А я свою не прибрала.
— Ты ж не знала, как будет, — хотела успокоить её Дарья.
— Не знала, — без облегченья повторила Катерина.
Голова, когда Дарья взбиралась на стол, кружилась, перед глазами протягивались сверкающие огнистые полосы, ноги подгибались. Боясь свалиться, Дарья торопливо присаживалась, зажимала голову руками, потом, подержав, приведя её в порядок и равновесие, снова поднималась: сначала на четвереньки — хорошо, стол был невысокий и нешаткий, — затем на ноги. Макала кисткой в ведро с извёсткой и, держась одной рукой за подставленную табуретку, другой, неловко кособенясь, короткими, а надо бы вольными, размашистыми, движениями водила кисткой по потолку. Глядя, как она мучается, Сима просила:
— Дай мне. Я помоложе, у меня круженья нету.
— Сиди! — в сердцах отвечала ей Дарья, злясь на то, что видят её немощь.
Нет, выбелит она сама. Дух из неё вон, а сама, эту работу перепоручить никому нельзя. Руки совсем ещё не отсохли, а тут нужны собственные руки, как при похоронах матери облегчение дают собственные, а не заёмные слёзы. Белить её не учить, за жизнь свою набелилась — и извёстка ложилась ровно, отливая от порошка мягкой синевой, подсыхающий потолок струился и дышал. Оглядываясь и сравнивая, Дарья замечала: „Быстро сохнет. Чует чё к чему, торопится. Ох, чует, чует, не иначе“. И уже казалось ей, что белится тускло и скорбно, и верилось, что так и должно белиться…
В тот же день она выбелила и стены, подмазала русскую печку, а Сима уже в сумерках помогла ей помыть крашеную заборку и подоконники. Занавески у Дарьи были выстираны раньше. Ноги совсем не ходили, руки не шевелились, в голову глухими волнами плескалась боль, но до поздней ночи Дарья не позволяла себе остановиться, зная, что остановится, присядет — и не встанет. Она двигалась и не могла надивиться себе, что двигается, не падает — нет, вышло, значит, к её собственным слабым силёнкам какое-то отдельное и особое дополнение ради этой работы. Разве могла бы она для чего другого провернуть такую уйму дел? Нет, не смогла бы, нечего и думать…
И утром чуть свет была на ногах. Протопила русскую печь и согрела воды для пола и окон. Работы оставалось вдоволь, залёживаться некогда. Подумав об окнах, Дарья вдруг спохватилась, что остались небелены ставни. Она-то считала, что с белёнкой кончено, а про ставни забыла. Нет, это не дело. Хорошо, не всю вчера извела извёстку.
— Давай мне, — вызвалась опять Сима.
И опять Дарья отказала:
— Нет, это я сама. Вам и без того таски хватит. Последний день сёдни…
Дарья добеливала ставни у второго уличного окна, когда услышала позади себя разговор и шаги — это пожогщики полным строем направлялись на свою работу. Возле Дарьи они приостановились.
— И правда, спятила бабка, — сказал один весёлым и удивлённым голосом.
Второй голос оборвал его:
— Помолчи.
К Дарье подошёл некорыстный из себя мужик с какой-то машинкой на плече. Это был тот день, когда пожогщики в третий раз подступали к „царскому лиственю“. Мужик, кашлянув, сказал:
— Слышь, бабка, сегодня ещё ночуйте. На сегодня у нас есть чем заняться. А завтра всё… переезжайте. Ты меня слышишь?
— Слышу, — не оборачиваясь, ответила Дарья.
Когда они ушли, Дарья села на завалинку и, прислонясь к избе, чувствуя спиной её изношенное, шершавое, но тёплое и живое дерево, вволю во всю свою беду и обиду заплакала — сухими, мучительными слезами: настолько горек и настолько радостен был этот последний, поданный из милости день. Вот так же, может статься, и перед её смертью позволят: ладно, поживи ещё до завтра — и что же в этот день делать, на что его потратить? Э-эх, до чего же мы все добрые по отдельности люди и до чего же безрассудно и много, как нарочно, все вместе творим зла!»
Читая повесть, мы постоянно ощущаем два полюса: душевную чистоту и стойкость одних и ущербную мораль других. Люди, которых в народе всегда называли перекати-поле, впадают в бесовщину, устраивают в обречённой на гибель деревне чёртовы пляски. К примеру, уничтожить, сровнять с землёй сельское кладбище пришли люди с очевидно омертвевшей душой, бесчувственные роботы:
«Те, кого Богодул называл чертями, уже доканчивали своё дело, стаскивая спиленные тумбочки, оградки и кресты в кучу, чтобы сжечь их одним огнём. Здоровенный, как медведь, мужик в зелёной брезентовой куртке и таких же штанах, шагая по могилам, нёс в охапке ветхие деревянные надгробия, когда Дарья, из последних сил вырвавшись вперёд, ожгла его сбоку по руке подобранной палкой. Удар был слабым, но мужик от растерянности уронил на землю свою работу и опешил:
— Ты чего, ты чего, бабка?!
— А ну-ка марш отседова, нечистая сила! — задыхаясь от страха и ярости, закричала Дарья и снова замахнулась палкой. Мужик отскочил.
— Но-но, бабка. Ты это… ты руки не распускай. Я тебе их свяжу. Ты… вы… — Он полоснул большими ржавыми глазами по старухам. — Вы откуда здесь взялись? Из могилок, что ли?
— Марш — кому говорят! — приступом шла на мужика Дарья. Он пятился, ошеломлённый её страшным, на всё готовым видом. — Чтоб счас же тебя тут не было, поганая твоя душа! Могилы зорить… — Дарья взвыла. — А ты их тут хоронил? Отец, мать у тебя тут лежат? Ребята лежат? Не было у тебя, поганца, отца с матерью. Ты не человек. У какого человека духу хватит?! — Она взглянула на собранные, сбросанные как попало кресты и тумбочки и ещё тошней того взвыла. — О-о-о! Разрази ты его, Господь, на этом месте, не пожалей! Не пожалей! Не-ет, — кинулась она опять на мужика. — Ты отсель так не уйдёшь. Ты ответишь. Ты пред всем миром ответишь.
— Да отцепись ты, бабка! — взревел мужик. — Ответишь. Мне приказали — я делаю. Нужны мне ваши покойники».
Собирать на полях последний урожай на Матёру тоже послали людей, о которых в народе говорят «оторви да брось».
«Хорошо работать они не могли: не своё собирают — не им и страдать… Кто-то уезжал, кто-то взамен приезжал; лодка сновала в посёлок и магазин чуть не каждый день… К обеду вылезал из двери какой-нибудь парень, почёсываясь и зевая, щурился на солнце, шёл справлять нужду и задумывался, что дальше — снова спать или жить?»
А копать картошку сюда привезли школьников из посёлка. Они такие же «земледельцы», как их родители. «Это шумное, шныристое племя, высыпав на берег, первым делом устремлялось искать по курятникам и закуткам птичье перо… Куриное перо работнички втыкали в картофелины и с силой подбрасывали вверх — игрушка летела обратно со свистящим красивым рулением. А всего потешней, если она находила цель, угадывала на чью-нибудь склонённую спину. Просто швырять картошку — хулиганство, а с пером — игра. Играли — такой народ! Что с него взять? Но, рассыпавшись по полю, иногда для чего-то и нагибались, что-то подбирали, что-то отвозила на берег машина… Новому совхозу разрешили в первые годы вести хозяйство не в прибыток, а в убыток — чего ж было на приговорённых, затопляемых пашнях подбирать колоски или выколупывать всю до единой картошку?»