Шрифт:
Интервал:
Закладка:
…Георг вдруг стал мне рассказывать про то, как они с Ингрид были в Африке и как их захватили бандиты. Он рассказывал это, пока чинил унитаз, рассказывал скучно, нарочно, я уверен, скучно, чтобы я не слушал его. Он, между прочим, поведал мне историю про какую-то змею, которую он называл «зеленой мамбой», о том, как он дружил с ней, как она ползала по нему и по Ингрид, когда они лежали в хижине в этом своем плену. Более отвратительной истории я не слышал в жизни! Он рассказывал, я вдруг перебил его, спросил: читал ли он рассказ Сологуба «Червяк»? Он удивился, ответил, что не читал, что он впервые слышит от меня имя этого писателя. Ха-ха! – подумал я. – Впервые слышу! На самом-то деле он специально ввернул про «зеленую мамбу», как герой Сологуба. С тем ввернул, чтобы мне она снилась, как той девочке из рассказа, снилась, а потом придушила во сне…
…Вообще-то своей цели они добились, я с ужасом теперь думаю об Африке, о змеях, о колдунах, о духах, обо всех этих жутких африканских культах. Знаете ли вы, что население Африки увеличивается с каждым годом настолько, что скоро поглотит всю старую Европу? И вообще в мире через сто лет будут жить одни только негры, индусы и китайцы, если и дальше так пойдет дело… Одно утешает – это быстрое распространение СПИДа по Африке. Георг рассказал также, что Ингрид просто чудом избежала этой заразы во время того приключения. Он что – хочет вызвать во мне жалость, что ли, к этой мочалке? Да я уверен, что этого своего Жинито с барабанной задницей (она у него и вправду как барабан) она усыновила, чтобы с ним спать на старости лет…
…Когда он все поправил в моем унитазе, я еще долго проверял, куда он засунул свой «жучок». Не нашел ничего. Значит: либо он не решился, либо не успел, либо очень хорошо спрятал».
И разумеется, Алексей страстно мечтал, чтобы я наконец принялся публиковать его безумные заметки в газетах и журналах, пропагандировал его творчество в своей телепрограмме, рекламировал, агитировал. Меня же эта ситуация забавляла: сидит такой малолетний (а я так и не мог смириться с мыслью, что ему уже за двадцать) философ, такой извращенный Киркегор, и мыслит извести человечество на корню. Причем в масштабах куда более глобальных, чем Гитлер или Тамерлан. Без сантиментов, без планов личного величия и обогащения. Тут не было никакого ровным счетом расчета для себя, а именно желание, даже теория: извести мир, так сказать, философски. Понятно, что единственное место, подходящее для такого рода размышлений, – это сумасшедший дом. И несомненно, лет еще двадцать назад в подобной ситуации Алексей в этом доме и оказался бы, и провел бы там всю отведенную ему природой или Богом жизнь. Но сегодня он никому с этой точки зрения не нужен. Живи он в России, его вряд ли бы упекли в дом скорби, те времена прошли. Вот если бы он начал свой план воплощать в жизнь, тогда – да. А так ходил бы себе по улицам с горящим взглядом, проповедовал бы прохожим да был бы бит ментами время от времени. А в Дании и вовсе – не только не бит, а еще и облагодетельствован, ухаживаем и лелеян государством.
Признаться, я слегка, а потом и все активнее, стал подыгрывать его мыслям, и вот почему.
IV
Моя журналистская карьера складывалась успешно, особенно если принять во внимание, что в журналистике я оказался случайно. После школы я закончил курс на кафедре русской литературы филфака МГУ. Пописывал, как водится, стишки, ну и короткие, в стиле Бунина, рассказцы, работал в школе учителем словесности – вот благородная стезя! Помимо школы ходил в поэтический кружок, который в интеллектуальных кругах Москвы изрядно прославился, – мы выпускали сборники, имели некоторый успех у публики. В ту пору все бредили Бродским и лепили изводы его стихов, как блины на Масленицу, ну а те, кто им не бредил, самозабвенно хлопотали под Хлебникова и Крученых. Мы же – «метаметафористы» – располагались где-то посередине. Наши стихи были в меру ироничны, в меру пафосны, в меру понятны и в меру заумны и неплохо ложились на музыку. Многие, и довольно известные, рок-группы пользовались нашими текстами. В одну довольно популярную в начале девяностых газетку я как-то принес свою пространную эссейку, посвященную состоянию дел в отечественной поэзии. В эссейке я столь легко и изящно погромил бродскианцев и велемирцев, что мой труд напечатали без малейшей даже редакторской правки. И заказали еще. Так со скандальцем я вошел в мир «большой журналистики».
Признаюсь, что первые несколько лет работать в этом мире было интересно. Было, было тогда лихое ощущение свободы, что бы там ни говорили. Только с течением лет я понял, что свобода эта была двоякой: кто-то наслаждался этим новым ощущением, а кто-то делал из него деньги, и большие, тем самым свободу дискредитируя. В результате свобода сперва развратила, а затем и пожрала своих птенцов.
Мне довелось работать во многих изданиях, а иные даже и возглавлять. За пару лет занятий журналистикой я понял, что могу писать практически на любую тему, в любом стиле, и, что самое главное, меня читали! Читали, спорили, ругали, восторгались, так что я в какой-то мере стал одним из законодателей журналистской моды. В эту струю только попади, и тебя понесет. Мало-помалу мне открывались тайные механизмы журналистики, о которых «глотатель пустот» не имеет ни малейшего представления. Нашу профессию называют второй древнейшей – это верно и неверно одновременно. Верно оттого, что мало кто из моих коллег смог устоять от искушения, от прямых или косвенных благ, публикуя чужое продажное мнение под псевдонимом или, реже, под своим именем. А неверно оттого, что только находясь внутри этой профессии, можно ощутить то множество оттенков и полутонов и нюансов, которые содержатся в любой, даже самой, казалось бы, простой проблеме. Именно в этом многообразии оттенков и заключается парадокс: мало-мальски умный журналист может одинаково успешно и ничуть не греша против собственных убеждений работать в двух или даже в нескольких совершенно противоположных идеологически изданиях. Классический пример тому – Василий Васильевич Розанов. И нет в этом ровно никакой «продажности», о которой вопят, как правило, люди недалекие, люди одной мыслишки, неспособные подняться до осознания бесконечного многообразия окружающей действительности. Именно они, сводя все к борьбе куцых моноидей – каких-нибудь, скажем, либерализма и социализма, – и уничтожают свободную журналистику, как только та набирает силу. Они лишают «глотателей» ничтожнейшей возможности выбора, подчиняя его своим корыстным интересам. В результате мнения больше не сталкиваются, нюансы перестают играть бриллиантовыми гранями, а упадок свободной журналистики объясняют буржуазным словцом «рейтинг». Какие-то лет пять журналистика была почти искусством, чтобы затем скукожиться до обычного ремесла. Люди, от которых она зависела, быстро смекнули, что ничем, кроме как инструментом для удержания власти, она быть не должна, и вернули ей качества такового инструмента. Вместо плошки с черной икрой на стол громыхнули чугунок с перловкой: тоже – перл.
В какой-то мере, признаюсь, и я приложил к этому руку. Вышло так хотя и против моего желания – наоборот, мною руководило как раз исключительно чувство свободы, что свободу я собственной рукой – читай языком – и душил.
То было время, когда я публиковал колонки в газете, принадлежавшей некоему олигарху, человеку достаточно смелому, чтобы в своих газетах, журналах и на телеканале гнуть на все лады свою сугубо властолюбивую линию. Разумеется, свой жесткий олигархический интерес он отстаивал и жестко, и жестоко, но в то же время давал и широкие полномочия для журналистского самовыражения, а порой даже для выражения позиций, которые сам не разделял. Это был в полном смысле слова феномен. Увы, он быстро исчез. Я писал в одной из его газет ежедневные фельетоны. Короткие – в тридцать-сорок строк. В них не щадил ни эллина, ни иудея. Одинаково лихо расправлялся и со сторонниками реформ, и с их противниками, а попутно и со всеми прочими, чьи поступки или слова казались смешными или глупыми, – люди ведь глупы и смешны вне классовой принадлежности. Фельетонцы имели успех, правда, как говорится, в пределах Садового кольца, – за эти пределы газета не выходила. С моей легкой руки по Москве разошлась кличка, которую я дал очередному премьер-министру, чехарду каковых страна пережила в конце правления первого президента, – Киндер-Сюрприз. Кажется, его и посейчас так зовут. Другого суперчиновника я назвал Томагочи, хотя кто теперь помнит эту некогда популярную японскую игрушку? Ну а после того как я дал прозвище второму президенту (впрочем, тогда он еще «исполнял обязанности»), начались проблемы.