Шрифт:
Интервал:
Закладка:
— Едешь завтра. С Мякиным договорился, — назвал начальника лесопункта. — На три дня отпускает… Увезу тебя сам. Так и так мне по орсовские консервы.
Ознобило Веру в висок. Она покосилась на дверь, откуда так остро и холодно кинуло стужей. Но дверь была плотно закрыта.
— Боюсь.
По тонким губам Бориса скользнула усмешка.
— Другие вон раз — и в дамках! А ты?
Чашка вывалилась из Вериных рук и, хрупнув отколотой ручкой, покатилась вертком по столу. Почему-то глаза ее поймали вешалку возле порога, где поверх занавески торчала зимняя шапка, схватили и умывальник, зеркало на стене, полотенце для рук и недвижно сидевшего мужа, чье лицо в ней вызвало неприязнь.
— Не поеду. Ты должен понять…
— Не дури, — не дослушал Борис. — Как, не знаю, не понимаешь. Для тебя же будет потом хорошо. Что я, враг тебе, что ли? Значит, завтра…
Собралась Вера с духом и тоже не стала дослушивать мужа.
— Скучный ты, Боря, — сказала, заставив себя хоть и слабо, но улыбнуться, — ну точнехонько дятел. Говоришь, как березу долбишь.
Удивился Борис.
— Потому и долблю, — объяснил, — чтобы было у нас все как надо. Надо сначала пожить на себя. Так что давай. Не упрямься. Дурехой не будь. Обойдется, как в точной аптеке.
Расстроилась Вера. Но неожиданно, как поддержка, на память пришла ей тетка Настасья.
— Человеку дни выданы не для страху, — заговорила ее словами. — На смерть посылать его — сама худая статья.
Брови Бориса сошлись.
— Угрожаешь?
— Предупреждаю.
— Сама придумала?
— Повариха.
Отшатнулся Борис на горбатую спинку стула. С минуту сидел, угрюмо соображая. За эту минуту лицо его сузилось, потемнело, а лоб пропахала стая продольных морщин. Знал Борис за собой преступное дело. Был виновен в гибели сына Настасьи. Не ножом он его, а палкой. И хотя этих палок в тот вечер пало на голову парня немало, не известно, какая из них стала смертельной. И повариха могла его обвинить так же, как и других. Но она ничего не сказала. Тогда не сказала. Выходит, сейчас?
— Душа моя не баранья, — сказал он, угрюмо уставясь в клеенку стола, — за дешевку ее не продам.
— Это о чем ты? — смутилась Вера.
Борис шевельнул головой.
— Разве тебе повариха не говорила, кто укокошил ее Николашу?
— Спятил, Боря! Об этом она сказала другое.
— Другое? — Борис сидел неподвижно, точь-в-точь икона с суровым липом.
— Она сказала, что это парни, а кто — конкретно не назвала.
Борис повернулся вместе со скрипнувшим стулом.
— Тогда ответь мне: кто и кого посылает на смерть? Так ведь сказала твоя повариха?
— Так.
— Ну, так и кто?
— Кривая стрела, — снова ответила Вера словами Настасьи. — Метишь в дите, а ударишь в себя.
— Фу-ты, черт! Фу-ты! Я думал, ты говоришь о Настасьином сыне, — промолвил Борис, отпуская тяжелый выдох, а вместе с ним и минутный испуг. Но Вера-то видела: муж встревожен.
— Чего уж теперь говорить о Настасьином сыне. Его не вернешь. Говорю о нашем…
Борис старался понять и не мог, что сейчас толковала ему супруга. В груди его было больно. Казалось, там сшиблись друг с другом жестокость и жалость, и примешались к ним страх и надежда, и было ясно ему, что сегодняшней ночью он не заснет, потому что будет судить его совесть. Совесть сына Настасьи, которого нет. И совесть ребеночка Веры, который, кажется, будет.
Свет потушен. Потемки в квартире. Потемки и там, за морозным окном, где текла, освещая себя слепыми снегами, ясная ночь, и в зените ее серебристой колючкой мерцала малютка-звезда, единственная из всех, что пыталась проникнуть взглядом в окно и узнать: почему же хозяева этой квартиры никак не могут сегодня заснуть?
Донимает Бориса мысль о жене: «Теперь она все обо мне узнает. Завтра же спросит тетку Настасью. И та ей расскажет. Конец. Была жена — и не станет. Уйдет. Или скажет, чтоб я уходил…»
И Веру терзает такая же мысль. Она задает себе страшный вопрос. Сотню раз задает: «Неужто и Боря увечил Настасьина сына?»
Утром они уходили из дома, будто чужие. Не позавтракав шли: Борис — направляясь в гараж, Вера — в столовую на полозьях.
Настасья нисколько не удивилась, когда дверь в столовую распахнулась и Вера, вся в белых ниточках от мороза, красиво-печальная, с горьким надломом губ и бровей, прошла, прошуршав по скамье полой полушубка.
— Думала все о сыне твоем. Кто его, тетк? Может, вместе с другими был там и Боря?
Настасья омыла лицо ладонью.
— Нет, — сказала с забившимся сердцем.
Не поверила Вера:
— Ты меня не жалей!
— Нет! Нет! — повторила Настасья и ощутила в себе усталость тысячелетней старухи. Усталость, какая к ней перешла от всех колен ее старшей родни, перед кем она стала навек виноватой, потому что не сберегла для потомков фамилию рода, которую мог бы продолжить ее сынок.
— Ты мне голую правду, тетка Настасья!
Повариха взглянула на Веру остуженными глазами и улыбнулась через усталость.
— Пустое, Вера. Не было там твоего Бориска. Ты мне лучше скажи, — показала на Верин живот. — Как дите-то твое? Чего с ним решила?
— Буду рожать, — потупилась Вера и отвернулась к окну, забирая рассеянным взглядом белую крышу дома-курилки, цистерну на козлах, поленницу, и бредущие в тихих сугробах старые елки, из прогала которых вдруг с перевальцей выполз опутанный инеем лесовоз. Схватив со стола деревянный, с крючком и черными цифрами, метр, Вера метнулась к порогу. Бежала к машине с хлыстами, не зная того, что Настасья глядит ей вдогонку. Глядит глазами усталой старухи и, теша себя красивым обманом, видит в ней ласковую невестку, которая скоро