Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Мой дед был не из тех, кто ропщет на судьбу. Он ценил одиночество, женился сравнительно поздно, в жены взял девушку, которая вышла за него назло другому, а почему, знал он один. Зимой он управлялся с делами рано, сноровки ему было не занимать. И садился за чтение. Он читал книги по экономике, по истории. Изучал эсперанто. По нескольку раз перечитал викторианские романы, в изобилии имевшиеся в домашней библиотеке. Прочитанное он ни с кем не обсуждал. В отличие от мужа тети Мэдж, дед свое мнение держал при себе. От людей он многого не ждал, и вообще его жизненные запросы были столь незначительны, что его невозможно было разочаровать. Кто знает? Пожалуй, только моя бабушка сумела разочаровать его в каком-то глубоко личном плане – и разочаровать так основательно, что он раз и навсегда оставил всякие попытки сближения и полностью ушел в себя.
Да и кому откуда знать, думаю я, пока пишу это, откуда мне самой знать то, что я якобы знаю? Я уже не в первый раз использую этих людей – не всех, но некоторых – в своих литературных целях. Я рядила их в разные одежды, изменяла, переделывала, вертела так и сяк. Сейчас я действую иначе, я прикасаюсь к ним предельно осторожно и все-таки время от времени себя одергиваю, совесть моя неспокойна. Чего, собственно, я опасаюсь? Ведь я всего-навсего рассказываю историю, то есть делаю то же, что делалось всегда, – правда, аудитория у меня побольше. Бабушкину историю я знаю не только от мамы: ее рассказывали многие, на разный лад. Даже в узком мирке моего детства, где молчание ценилось на вес золота, без пересудов не обходилось. Люди обрастали историями и несли их с собой по жизни. И за моей бабушкой тянулась ее история, хотя говорить с ней об этом прямо никому бы в голову не пришло.
Но кроме фактов существует и другой план. Я пишу, что моя бабушка предпочла бы романтический вариант любви, то есть всю жизнь держалась бы, тайно и упорно, за губительную для нее самой романтику. Это ничем не подтверждается – она ничего подобного не говорила ни мне, ни другим при мне. И в то же время я это не выдумала, я верю в то, что пишу. Верю, несмотря на отсутствие доказательств, и следовательно допускаю, что мы способны постигать истину иным путем, что мы связаны нитями, которые нельзя пощупать, но невозможно отрицать.
Буря разыгралась не на шутку, непогода растянулась на целую неделю. Однако на третий день, сидя в классе, я взглянула в окно и увидела, что ветер как будто стих, метель улеглась и в толще облаков наметился просвет. Я с облегчением подумала, что вечером смогу вернуться домой. После нескольких ночевок у бабушки наш дом всегда становился для меня намного притягательнее. Дома мне не надо было каждую минуту следить за тем, что и как я сказала или сделала. Мама часто ворчала, но в целом я была в доме главная. В конце концов, не она, а я грела на плите кастрюли с водой, каждую неделю приволакивала в кухню с веранды стиральную машину и устраивала большую стирку; я скоблила полы и без конца заваривала маме чай, не особенно стараясь скрыть свое недовольство. Поэтому я могла чертыхнуться, если вытряхивала в печку мусор с совка и часть просыпáла мимо; я могла безнаказанно заявлять, что замуж выходить не буду, а заведу любовника и стану предохраняться, потому что детей не хочу (по правде говоря, в мечтах мне виделся идеальный брак, материально благополучный и в то же время страстный; мне даже представлялся пеньюар, который будет на мне, когда я рожу первенца и муж, он же любовник, придет поздравить меня в родильное отделение); я могла утверждать, что описывать в книгах секс – это нормально и что никаких неприличных слов вообще нет. Та бойкая на язык, скандальная особа, какой я представала дома, была так же далека от моего истинного «я», как и скрытная тихоня, какой я была в доме бабушки, но если исходить из того, что я в том и в другом случае только играла роль, то понятно, что в первой простора для самовыражения было куда больше. Эта роль приедалась мне не так быстро, вернее, не приедалась никогда.
А вот от чистоты и порядка устаешь довольно скоро. Отутюженные простыни, мягкие перины, душистое мыло. Я не раздумывая отдала бы все это за возможность бросить куртку где вздумается, выйти за дверь, не доложив, куда я направляюсь, читать задрав ноги – и хоть в духовку их засунуть, если пожелаю.
После школы я пошла предупредить бабушку и тетю Мэдж, что возвращаюсь домой. К этому времени ветер снова усилился. Я знала, что на дорогах будут снежные заносы, буря еще не совсем утихла. Но мне не терпелось попасть домой. Когда я открыла дверь, и на меня пахнуло горячим яблочным пирогом, и я услышала старушечьи голоса (тетя Мэдж всегда встречала меня вопросом: «Кто это к нам идет?» – как маленькую девочку), я поняла, что не в силах больше выносить все это – образцовый порядок, обходительность, вечное ожидание. Все их время было занято ожиданием. Они ждали, когда принесут почту, когда пора будет ужинать, когда ложиться спать. Казалось, ожиданием скорее должна была бы определяться жизнь моей мамы, но нет – ничего подобного. Больная, увечная, она без сил лежала на кушетке, но в голове у нее роились самые невероятные планы и фантазии, рождались несбыточные желания, возникали пустяшные поводы для ссоры – это помогало ей жить. В доме всегда царил хаос и дел было невпроворот. Отчистить от грязи яйца, принести дров, следить за печкой, чтобы огонь не потух, приготовить еду, прибраться. Я вечно спешила, вспоминала одно, забывала другое – и наконец после ужина усаживалась посреди домашнего разгрома и, пока на плите грелась вода для посуды, с головой погружалась в очередную библиотечную книгу.
Книги тоже читались по-разному дома и у бабушки. У бабушки книги были отодвинуты на задний план. Что-то в самóм воздухе противилось им, сдерживало, не выпускало на свободу. Для них не находилось места. Дома, несмотря на все, что там творилось, места хватало для всего.
– Я ужинать не буду, – объявила я, – поеду домой.
Пока что я разделась и села к столу. Бабушка разливала чай.
– Куда ты поедешь, вон что творится! – строго возразила она. – Беспокоишься, что вся работа в доме встала? Боишься, без тебя не управятся?
– Да нет, просто мне надо домой. Ветер уже не такой сильный. Снегоуборочные машины, наверно, работают.
– На шоссе, может быть, и работают. А на вашу дорогу технику ни в жизнь не пошлют.
(Разумеется, мы жили в самом неудачном месте – это была наша ошибка, одна из многих.)
– Ее мой пирог испугал, вот в чем дело! – в шутливом отчаянии всплеснула руками тетя Мэдж. – Она просто-напросто решила спастись бегством от моего пирога.
– Очень может быть, – подтвердила я.
– Съешь хоть кусочек перед дорогой. Погоди только, остынет чуток.
– Никуда она не пойдет, – сказала бабушка, пока еще без нажима. – Кто отпустит ее пешком в такую метель?
– Да нет никакой метели! – сказала я, с надеждой бросив взгляд на окно, сплошь затянутое белой пеленой.
Бабушка поставила свою чашку, и она забрякала по блюдцу.
– Ладно. Ступай. Хватит разговоров. Иди, раз тебе надо. Иди замерзай в сугробе!
На моей памяти не было случая, чтобы бабушка потеряла самообладание, такое мне и в голову прийти не могло. Теперь мне это странно, однако я действительно ни разу не слышала обиды или гнева в ее голосе и не видела на лице. Она всегда высказывалась сдержанно, сохраняя общее невозмутимое спокойствие. Ее суждения носили скорее безличный характер, больше выражали общепринятый, традиционный взгляд на вещи, чем ее собственный взгляд. И сейчас ее отказ от всегдашних принципов просто потряс меня. У нее в голосе были слезы. И слезы стояли у нее в глазах, а потом ручьями полились по лицу. Она плакала, она была в ярости и плакала от бессилия.