Шрифт:
Интервал:
Закладка:
15 марта 1961 г.
…Не думайте, что, говоря о «цветаевском» контроле, много на себя беру. Дело в том, что я — последний живой свидетель всей маминой жизни и всего ее творчества (за исключением 3-х последних лет), я наизусть знаю ее отношение к каждой вещи, и меня она звала своим абсолютным читателем. Только поэтому я стою за тщательный (всесторонний) отбор произведений (в т<ом> ч<исле> и за политический). За рубежом маму издают безобразно, сенсационно, и тоже кто-то там себе карьерку делает на этом… И этого, т. е. скороспелого «первооткрывательства», хочется избежать — хотя бы у нас.
Имейте в виду, что у меня есть — в рукописях, в перебеленных в 1939 г. тетрадях и т. д. вся лирика (т. е. все то, что писалось, печаталось и не печаталось за все годы). Имеющиеся пробелы незначительны — м. б. с десяток стихотворений, как-то исчезнувших. Т. ч. всяческую сверку, проверку и пр. с полной достоверностью можно проводить только по хранящимся у меня материалам — т. к. именно в них, рукописных (в переписанных и исправленных мамой в 39-м г.) отсутствуют искажения «списков» и опечатки, цензурные сокращения и пр. — опубликованного…
30 апреля 1961
…Маминого портрета в Париже — до 37-го года — никто не писал, с 37 по 39 — не знаю, не слышала. Единственный портрет — карандашная зарисовка, которую я Вам показывала, — художник Билис[66](он же мужчина, а не женщина). Дореволюционные портреты были. Тут, в Тарусе, у меня есть скульптурный бюст мамы лет 22-х, работы Нат. Крандиевской — гипсовая копия мраморного, который находится у нее.
Есть ранний портрет Натана Альтмана, к-го ни Альтмана, ни портрета, не видела.
Есть, опять же ранний,[67]силуэт — работа действительно художницы,[68]а не художника — у меня есть снимок.
Жаль, что взяли для книжки портрет в клетчатом платье, т. к. это (то, что было у Крученых) переснимок с переснимка, появившегося в печати и плохо отретушированного, сходство там было очень искажено, воображаю, что дала вторичная — гослитовская — ретушь!..
3 мая 1961 г.
…Теперь — относительно той части воспоминаний, что о маме, — я жалею, что тогда, у Вас, не читала, а глотала, торопясь и нацелясь именно на маму. А теперь, перечитывая, увидела, что об отце сказано не так и недостаточно. Дорогой Илья Григорьевич, если есть еще время и возможность, и не слишком поздно «по техническим причинам» для выходящей книги, где-нибудь в конце какого-нибудь абзаца, чтобы не ломать набор, уравновесьте этот образ и эту судьбу — скажите, что Сережа был не только «мягким, скромным, задумчивым». Он был человеком и безукоризненной честности, благородства, стойким и мужественным. Свой белогвардейский юношеский промах он искупил огромной и долгой молчаливой, безвестной, опасной работой на СССР, на Испанию, за к<отор>ую, вернувшись сюда, должен был получить орден Ленина. Об этой стороне отца необходимо хотя бы обмолвиться, и вот почему. Мама свое слово скажет и долго будет его говорить. И сроки не так уж важны для таланта, и сроки непременно настают, и они длительней человеческих жизней. Часто именно физическая смерть автора расщепляет атом его таланта для остальных; докучная современникам личность автора больше не мешает его произведениям. И мамины «дела» волнуют меня только относительно к сегодняшнему дню, ибо в ее завтра я уверена. А вот с отцом и с другими многими все совсем иначе. С ними умирает их обаяние; их дела, влившись в общее, становятся навсегда безвестными. И поэтому каждое печатное слово особенно важно; только это остается о них будущему. Тем более Ваше слово важно; сделайте его полнее, это слово, т. к. Вы-то знаете, что не папина мягкость, скромность и задумчивость сроднили его с мамой на всю жизнь — и на всю смерть. Поймите меня правильно, не сочтите назойливой и вмешивающейся не в свое дело, простите, если не так сказано; я бы и так сумела сказать, если бы не спешка и не застарелая усталость, забивающая голову. Впрочем, Вы все понимаете, поймете и это.
В Базеле не архив МЦ., а 2 вещи.
Мама привезла значительную (а не небольшую, как сказано у Вас) часть архива своего сюда — т. е. бóльшую часть рукописей стихотворных, прозу напечатанную и выправленную от руки и часть прозаических рукописей, зап. книжки подлинные или переписанные от руки. Большинство этого сохранилось (у меня сейчас) также как часть писем к ней — Рильке, Пастернака. Недавно получила ее письма к герою поэм «Горы» и «Конца».
19 июня 1961 г.
…Мама взяла с собой сюда все стихотворное, раннее — в беловых, позднее — в беловых и черновых тетрадях; большие поэмы, пьесы — не в рукописях (в большинстве), а в печатных оттисках с собственноручной правкой, вставками, добавлениями. То же (в большинстве) с прозой; кое-что из этого имеется в черновиках. Огромный архив подлинников погиб в Париже. А здесь растащили кое-что из оттисков (без меня). При маминой жизни была утрачена (совсем) рукопись ее первой пьесы, неопубликованной, «Ангел на площади»,[69]рукопись (опубликованной) «Метели», окончательный вариант «Крысолова», и совсем пропало неск. стихотворений, в том числе прекрасное (раннее) «Крыло, стрела и ключ». Первый вариант «Егорушки» и беловой второй. Некоторые слабые стихи мама уничтожила сама. Самые ранние рукописи «Веч<ерний> альб<ом>», «Волшеб<ный> фонарь», «Юн<ошеские> стихи», хранившиеся частично у маминой сестры А. И., пропали.
12 октября 1961 г.
…Где-то у мамы в записной книжке есть слова о том, что живому поэту посмертная слава не нужна, и вот через это никакой моей радости по поводу книжечек, книг или собраний сочинений не перешагнуть. Я рассудком (хоть и мало у меня его) — знаю, что все это нужно и хорошо — книги, имею в виду, а сердце ничуть не радо — пепел Клааса сильней всего, пусть он только пепел. Ни до чего мама не дожила — мало сказать не дожила. Ах, Эммануил Генрихович, как мне мертвы многие живые, как мне живы мертвые — не дожившие…
Я с глубоким — глубоким, несказанным чувством посылала Вам эту книжечку, помня (навсегда), как она начиналась. Вы первый — вместе с Анатолием Кузьмичем — бросили эти зерна в каменистую почву Гослитиздата — помните?[70]Сколько, черт возьми, терниев там произросло (не говоря уж о лопухах, к<отор>ые не в счет!), пока пробилась книжечка — с чисто цветаевским упорством, помноженным на еще многие упорства…