Шрифт:
Интервал:
Закладка:
— Это что, шутка такая?
— Насчет этого ничего не могу сказать.
— Что он рассказал о своем деле?
— Ничего. Вы же знаете полицейских. В основном расспрашивал про нашу работу.
Гурни набрал номер. Ответ последовал после первого же гудка:
— Клэм.
— Это Дэйв Гурни, перезваниваю по вашей просьбе. Я из офиса окружного про…
— Да, сэр, я понял. Спасибо, что так быстро откликнулись.
Хотя материала для домыслов у него не было, Гурни ясно представил копа на том конце трубки — быстро соображающего и быстро говорящего работягу-многостаночника, который, будь у него связи, мог бы попасть в военную академию, а не в полицейскую.
— Как я понимаю, вы работаете над делом Меллери, — протараторил молодой голос.
— Верно.
— Множественные колотые раны в шею, да?
— Верно.
— Я звоню по поводу схожего случая у нас, мы хотели проработать возможную связь.
— Что вы подразумеваете под схожим случаем?
— Множественные раны в шею.
— Насколько я помню статистику по Бронксу насчет колотых ранений, их случается больше тысячи в год. Почему вы не ищете связь поближе к себе?
— Мы-то ищем. Но ваш случай — единственный, где ран больше десяти, и все на одной части тела.
— Чем же я могу помочь?
— Смотря чем вы хотите помочь. Я думал, что нам обоим будет полезно, если вы приедете сюда на денек, посмотрите на место убийства, посидите на допросе вдовы, позадаете вопросы и посмотрите, нет ли каких-то параллелей.
Шансов было мало. Меньше, чем в случаях, когда он напрасно тратил время на зыбкие гипотезы во время работы в Нью-Йорке. Но Дэйв Гурни был органически не способен проигнорировать вероятность, даже очень туманную.
Он согласился встретиться с детективом Клэмом в Бронксе следующим утром.
Молодой человек сидел, откинувшись в кровати на удобные подушки, улыбаясь чему-то на экране своего ноутбука.
— Баю-баюшки-баю, — произнесла старуха, лежавшая в постели рядом с ним. — Баю деточку мою.
— Пусть сегодня мне приснится, как чудовищ я убью.
— Ты сочиняешь стишок?
— Да, мама.
— Прочитай мне вслух.
— Я еще не дописал его.
— Прочитай мне вслух, — повторила она, как будто забыла, что говорила только что.
— Он пока неудачный. Ему чего-то не хватает. — Он поправил экран ноутбука.
— Какой красивый у тебя голос, — произнесла она с отсутствующим взглядом, касаясь пальцами светлых кудрей своего парика.
Он на секунду закрыл глаза. Затем, словно готовясь сыграть на флейте, он слегка облизнул губы и начал читать стих размеренным полушепотом:
Вот что любимое есть у меня:
Пуля летит, перемены маня,
Хлещут горячей крови фонтаны,
Покуда не вытечет вся из раны,
За око — два глаза, все зубы — за зуб,
Ясности миг, остывающий труп.
Пьяницы ствол обратил я к добру
И всесожженьем закончу игру.
Он вздохнул и посмотрел на экран, морща нос:
— С размером что-то не так.
Старуха машинально кивнула и голосом кроткого ребенка спросила:
— Деточка, что ты будешь делать?
Ему захотелось описать ей «всесожженье» во всех подробностях. Смерть всех чудовищ. Он видел ее так ясно, и она была такой яркой, такой упоительной! Но он считал себя реалистом и понимал, что возможности матери ограниченны. Он знал, что ее вопросы не требовали настоящих ответов, что она все равно их забудет, как только произнесет; что его слова были для нее просто звуками, которые она любила, которые ее успокаивали. Он мог говорить что угодно — считать до десяти, читать считалочки. Главное — ритмично и с выражением. Поэтому он всегда старался богато интонировать. Ему нравилось ее радовать.
Время от времени Гурни снились невозможно печальные сны, как будто он спускался в самое сердце печали. В этих снах он видел с ясностью, неподвластной словам, что источник печали — это утраты, величайшая из которых — потеря любви.
В последнем сне, который едва ли длился минуту, он видел отца, одетого так, как он всегда ходил на работу сорок лет назад, да и во всем остальном точно такого же, как тогда: безликий бежевый пиджак и серые штаны, бледные веснушки на кистях тяжелых рук, круглые залысины, насмешливый взгляд, как будто направленный в другую жизнь, выдающий желание постоянно быть в пути, быть где угодно — только не там, где он на самом деле, способность почти все время молчать, но вместе с тем выражать своим молчанием бесконечное недовольство… Дэвид, маленький мальчик, умоляюще смотрел на его фигуру вдалеке, упрашивал не уходить, и по его щекам во сне текли горячие слезы. Наяву это никогда не случалось в присутствии отца — у них не было заведено выражать сильные чувства открыто… Когда Гурни внезапно проснулся, его лицо все еще было влажным от слез, а сердце болело.
Ему хотелось разбудить Мадлен, рассказать ей про сон; хотелось, чтобы она увидела эти слезы. Но это было совсем не про нее. Она едва знала его отца. А сны, в конце концов, всего лишь сны. По большому счету они ничего не значат. Он попытался отвлечься и вспомнить, какой наступил день. Понял, что четверг. И в этот момент произошло привычное, мгновенное преображение мысленного пейзажа, на которое он привык полагаться, чтобы стряхнуть осадок беспокойной ночи и переключиться на дела предстоящего дня. Значит, четверг. Четверг уйдет на посещение Бронкса — района неподалеку от места, где он вырос.
Это был трехчасовой путь во мрак и уродство. Неприятные ощущения усугублялись холодной моросью, которую «дворники» остервенело смахивали с лобового стекла. Гурни был подавлен и раздражен — отчасти из-за погоды, а отчасти, как ему казалось, из-за сна, который оголил его нервы.
Он ненавидел Бронкс. Он ненавидел в Бронксе все — от щербатых тротуаров до выжженных скелетов краденых машин. Он ненавидел пестрые растяжки, зовущие провести четыре дня и три ночи в Лас-Вегасе. Он ненавидел запах — помесь выхлопных газов, дегтя, плесени и тухлой рыбы, с навязчивой ноткой ржавчины. Но даже больше, чем все это, он ненавидел то, что помнил из детства и что преследовало его здесь каждый раз, как он приезжал, — жуткие, доисторические твари в устрашающей броне: мечехвосты, рыщущие в прибрежной слизи залива Истчестер.