Шрифт:
Интервал:
Закладка:
— Меня не интересуют рабыни, — Красс прервал Цицерона, излагавшего неприятные для него подробности.
— Прости, Марк, я забыл, что ты предпочитаешь целомудренных весталок. Однако Фульвия помнит тебя прекрасно. Впрочем, можешь не беспокоиться, Красс, а также вы, Марцелл и Метелл; о ваших визитах к Катилине никто не узнает. Я не так кровожаден, как ваш друг.
— Благодарим тебя, великодушный Цицерон, — процедил сквозь зубы Красс. — Надеюсь, мы можем уйти? Или у консула на наш счет имеются другие планы?
— Подождите, сенаторы. Я был с вами немного резок; на то имелись свои причины. Но я не хочу, чтобы мы расстались врагами. Примите искреннюю благодарность за визит и сообщенные вами сведения. Вы возвратили мне веру в порядочность и благородство римлян. Пока существуют такие граждане, как вы, наше государство не постигнет участь Карфагена.
Последние слова консула вызвали такое изумление у гостей, что они застыли на полпути к двери. Если бы Цицерон сейчас вызвал стражу и приказал бросить их в тюрьму, они удивились бы гораздо меньше.
— Мне было бы приятно побеседовать с вами за амфорой вина, но я жду других гостей, а вы можете их спугнуть. Заходите в любое время — двери моего дома всегда открыты для вас, — с последними словами Цицерон крепко пожал руки Крассу, Метеллу и Марцеллу.
На рассвете в храме Юпитера Статора собрался римский Сенат. Несмотря на ранний час, пришли почти все, кто носил почетное звание сенатора и находился в данный момент в городе.
На ростры взошел Цицерон и в самых мрачных тонах начал описывать раскрытый им заговор. Вдруг его вдохновенную речь прервал скрип массивной двери храма. Опоздавшим был не кто иной, как Луций Сергий Катилина. Гордо прошествовал он мимо изумленных сенаторов и занял свободную скамью в противоположном конце зала.
— Я готов слушать тебя, Марк Туллий, продолжай, — бросил Катилина оратору, умолкнувшему на время его перемещений по залу, после того, как удобно расположился на месте.
— Доколе же ты, Катилина, будешь злоупотреблять нашим терпением? Как долго еще в бешенстве своем будешь издеваться над нами? До каких пределов ты будешь кичиться своей дерзостью, не знающей узды? Неужели тебя не встревожили ни ночные караулы на Палатине, ни стража, обходящая город, ни страх, охвативший народ, ни присутствие всех честных людей здесь, ни выбор этого столь надежно защищенного места для заседания Сената, ни лица и взоры всех присутствующих? Неужели ты не понимаешь, что твои намерения открыты? Не видишь, что твой заговор уже известен всем присутствующим и раскрыт? Кто из нас, по твоему мнению, не знает, что делал ты последней, а что предыдущей ночью, где ты был, кого созывал, какое решение принял?
О времена! О нравы! Сенат понимает, консул видит, а этот человек еще жив. Да разве только жив? Нет, даже приходит в Сенат, участвует в обсуждении государственных дел, намечает и указывает своим взглядом тех из нас, кто должен быть убит, а мы, храбрые мужи, воображаем, что выполняем свой долг перед государством, уклоняясь от его бешенства и увертываясь от его оружия.
Есть ли позорное клеймо, которым твоя семейная жизнь не была бы отмечена? Каким только бесстыдством не ославил ты себя в частной жизни! Но теперь отчизна, наша общая мать, тебя ненавидит, боится и уверена, что ты уже давно не помышляешь ни о чем другом, кроме отцеубийства.
И ты не склонишься перед ее решением, не подчинишься ее приговору, не испугаешься ее могущества? Она обращается к тебе, Катилина, и своим молчанием словно говорит: «Не было в течение ряда лет ни одного преступления, которого не совершил ты, не было гнусности, совершенной без твоего участия; ты один безнаказанно и беспрепятственно убивал многих граждан, притеснял и разорял наших союзников; ты оказался в силах не только пренебрегать законами и правосудием, но также уничтожать их и попирать. Прежние твои преступления, хотя они и были невыносимы, я все же терпела, как могла; но теперь то, что я вся охвачена страхом из-за тебя одного, что при малейшем лязге оружия я испытываю страх перед Катилиной, что каждый замысел, направленный против меня, кажется мне порожденным твоей преступностью, — все это нестерпимо. Поэтому удались и избавь меня от этого страха; если он справедлив — чтобы мне не погибнуть; если он ложен — чтобы мне, наконец, перестать бояться». Если бы отчизна говорила с тобой так, неужели ты не должен был бы повиноваться ей, даже если бы она не могла применить силу?
Обвинительная речь консула звучала в полной тишине. Не осмелился нарушить ее и Катилина, ибо перебить речь консула на заседании Сената считалось едва ли не преступлением. Но как только Цицерон сделал паузу, Катилина поднялся с места. Видимо, он хотел оправдаться, но своим движением вызвал лишь бурю возмущения со стороны коллег. Сенаторы, которые сидели на одной с ним скамье, поспешили отодвинуться или пересесть на другие места. Среди топота и шума бесполезно было пытаться что-либо сказать. Катилина в бешенстве повернулся к Сенату и голосом, извергающим молнии словно Марс, крикнул:
— Меня оклеветали и лишили права на защиту; так я затушу развалинами пожар, который грозит меня уничтожить!
После этого он столь же гордо покинул зал, как и вошел.
Сенаторы дружно обратили взор на Цицерона. Они надеялись, что консул отдаст приказ взять под стражу того, в чьей виновности он так блестяще убедил отцов Рима. Но Цицерон даже не пытался задержать Катилину. Сенаторы и не догадывались, что это не входило в планы консула. Ослепленные великолепной обличительной речью, они даже не заметили, что в этой речи не было ни малейшего повода лишать Катилину свободы.
Все тонкости и приемы ораторского искусства использовал Цицерон против своего врага, но в его выступлении не прозвучало ни одного факта, подтверждающего существование заговора. Прежние преступления Катилины никогда и никем не расследовались. А сведения о них были основаны на слухах, причем сильно преувеличенных, как и любые слухи. Относительно планов убийства консула и захвата власти у Цицерона были лишь показания Фульвии, но свидетельство продажной женщины стоило немного. К тому же она была так напугана, что наотрез отказалась повторить свой рассказ перед отцами-сенаторами. Красс, Марцелл и Метелл также не сообщили ничего нового, кроме смутных догадок, и Цицерон не хотел упоминать имена уважаемых сенаторов в одной компании с заговорщиками. Кстати, после их ухода, ближе к утру, перед домом Цицерона бродили какие-то люди, закутанные в плащи. Цицерон уже готовился выслать стражу и схватить их, но непрошеные гости, заподозрив неладное, исчезли еще быстрее, чем появились. Само собой, консул теперь не мог утверждать, что у его дома ходили убийцы, ибо их с полным основанием можно было считать обычными прохожими.
Цицерон с блеском доказал Риму, что Катилина закоренелый преступник, но обойтись с человеком сенаторского сословия как с преступником он не мог и не имел права.
Катилина беспрепятственно покинул храм Юпитера, а консул так и остался стоять на рострах. Гордый вид уходящего врага вызвал у Цицерона новый прилив желчи. На сей раз его гнев обратился на товарищей-сенаторов, которые своей близорукостью и равнодушием якобы попустительствовали заговорщикам. Среди прочих досталось и Марку Крассу.