Шрифт:
Интервал:
Закладка:
На первый взгляд в ризнице никого не было. Но он прекрасно знал, что ризницы всегда производят такое впечатление, как будто так специально задумано: «здесь нет людей, только Бог». Обманчивое впечатление, потому что Бога не было нигде. Это человеческие глаза взяли на себя обязанность следить от имени Бога или дьявола, а иногда сразу обоих.
Примечательно, что в ризнице церкви Девы Марии Милосердной Олинеро почувствовал себя свободным от наблюдения, изучения, инструкций и контроля.
— Пожалуйста, взмолился он так громко, как только мог, еле слышно, — пожалуйста, ради всего снятого.
Появилась толстая мулатка с грустными глазами и родинкой на лбу, похожая на потрепанную жизнью Риту Монтанер. Мулатка не сказала «Добрый день», но возникло ощущение, что она поздоровалась. Она не спросила, что с ним, но казалось, что спросила. Она обладала удивительным искусством улыбаться и двигать руками так, чтобы улыбка и руки имеете с грустными, строгими, а может, наоборот, кроткими глазами говорили за нее. Оливеро попытался объяснить, в чем дело. Но объяснение было излишним. Мулатка, казалось, заранее знает все, что происходит с человеком, молящим о помощи. Быстро и деловито она провела его в чистую уборную, в которой так силен запах карболки, хвои и чистоты, что испражняться там представлялось святотатством, все равно что испражняться в алтаре. И все же какое облегчение бросить, наконец, на блестящий гранитный пол книжицу, спустить штаны и успеть еще устроится поудобней на безупречно белом унитазе. Какое облегчение почувствовать в подходящем для этого месте резкую и моментальную боль в кишечнике. И сразу же ощущение бурлящей струи, густой и зловонной, которая вырывалась из его тела и тяжело, беззвучно уходила в воду унитаза.
Там, в этой уборной, уперев взгляд в «Антологию Спун-Ривер», он впервые почувствовал, что опустошается изнутри. Как будто весь ворох кишок выходит из него вместе с дерьмом. Когда он встал, то обнаружил, что из него вышла зловонная черная жижа с вкраплениями чего-то напоминавшего кровяные сгустки.
Он долго вытирался газетой и только потом туалетной бумагой, и это простое действие принесло ему чувство освобождения. Он спустил воду. Выждал никоторое время, пока не выветрится дурной запах. Мало что представлялось ему столь унизительным, как если бы кто-нибудь узнал, какое зловоние скрывается в его кишечнике.
Он вышел из уборной. Поискал мулатку с родинкой и грустными глазами, чтобы поблагодарить, но не нашел. Он тихонько, несколько раз позвал. Мулатка не появилась.
Оливеро вышел на улицу с ощущением, которое потом, в квартире Элисы, приобретет еще большую остроту. Впервые он испытал болезненное и в то же время приятное чувство, что происходит что-то незначительное в масштабах мира, но огромное и чрезвычайно важное для него. Начало чего-то, символизирующее в то же время конец. Дверь, которая закрывалась, открываясь. И тоже впервые он, Бенхамин Оливеро, почувствовал, что выпадает из жизненного ритма окружающего мира. Каким бы ни был, быстрым ли, медленным ли, этот ритм. Земля вращалась, а он оставался позади, недвижимый, исключенный из общего порядка вещей.
В городе происходили важные события, которые начинали исключать его. И он начинал необратимый путь в невидимость. Наступит день, когда он выйдет на улицу, и никто его не заметит.
Оливеро не просто открыл дверь на балкон, но даже вышел и посмотрел на улицу. Было жарко. Но не поэтому Оливеро нарушил молчаливый уговор никогда не открывать последнюю дверь Серены. Причина была в зеркале. Вернее, в воспоминании, которое отразилось в зеркале ванной комнаты.
Когда в тот вечер Оливеро посмотрел на себя в зеркало, он увидел не свое лицо, а лицо своего отца, притом не в его лучшем варианте. Потому что его отец, родившийся от удачного союза итальянца из долины Монвизо и гаванки из Сантьяго-де-лас-Вегас, был красив, как Марио дель Монако[117]. Он даже хвалился дальним родством с Марио дель Монако и утверждал, что Магда Оливеро[118]приходится ему кузиной, чему, впрочем, никто не верил. Но его отец и в тридцать, и в сорок лет покорял женщин в барах ночной Гаваны.
Не это его лицо увидел Оливеро, а другое. Последнее лицо его отца, когда он уже был сломлен циррозом и потерял зубы — иссохшее, с впавшими глазами, не видными за набухшими кровью кругами вокруг них.
Оливеро никогда не был красив, как отец. Он никогда не был похож ни на него, ни тем более на Марио дель Монако. Он не выглядел как кузен Магды Оливеро. И вдруг теперь в его лице начали проступать страдальческие черты умирающего отца.
Поэтому он пошел в гостиную и нарушил молчаливый уговор, открыв балконную дверь.
Внизу, как всегда, стоял неумолчный гомон улицы Рейна. Улицы, названной в честь королевы Изабеллы II, хотя в 1918 году ее и переименовали, назвав именем, которое ни один уважающий себя гаванец не считал возможным Употреблять, — проспект Симона Боливара.
Оливеро попытался представить тело Серены в воздухе, зависшим в воздухе, перед падением на проезжую часть улицы, названной в честь царственной особы. Он в очередной раз представил, какой замес из отвращения, внутренней силы, разочарования, ужаса и отваги должен был заставить ее принять такое решение. Даже храбрая Серена закрыла лицо подушкой.
Он зашел обратно в комнату и аккуратно закрыл балконную дверь, чтобы Элиса не заметила, что он нарушил негласный уговор. Он вышел из квартиры, спустился по узкой мрачной лестнице, на которой всегда пахло газом, и растворился в суете улицы, названной в честь развратной королевы, чей муж, обедневший дворянин, был к тому же гомосексуалистом.
Он не пошел вверх по улице по направлению к площади Четырех дорог. Дойдя до улицы Беласкоин, он повернул вниз, к морю. Он решил, что пойдет на Малекон и будет глазеть на прохожих, сидя спиной к воображаемому ночному морю напротив гостиницы «Довиль».
Внезапно стемнело, как обычно темнеет в Гаване. В одну секунду гасли сумерки, и город погружался в густую темноту, но жара не спадала. Той ночью было так жарко, что от асфальта, казалось, поднимается влажный пар.
На улице Санха Оливеро, не колеблясь, повернул направо и обнаружил себя открывающим стеклянную дверь. В вестибюле на стене, наполовину оштукатуренной, наполовину облицованной черным мрамором, он увидел обшитую черной тканью доску, на которой белыми буквами, с ошибками были написаны имена. В нос ему ударил запах увядших цветов. Он оказался в зале номер два. Пять человек, трое мужчин и две женщины, сидели в креслах-качалках рядом с серым гробом, освещенным электрическими лампочками в форме свечей. Они покачивались в креслах, курили, разговаривали вполголоса. Одна из женщин с воспаленными глазами пила из чашки, в то время как другая, рядом с ней, держала термос и с рассеянным видом смотрела в пол.
Когда Оливеро вошел, все устремили на него усталые взгляды. Словно пойманный врасплох, не зная, что делать, он наклонил голову и улыбнулся, понимая, что улыбка, должно быть, вышла неискренней. Он сел на свободное, стоявшее поодаль кресло и закрыл глаза.