Шрифт:
Интервал:
Закладка:
В отсутствие Кима в Пихтах случилось чудовищное. Древний враг. Трест Столовых, нанес неожиданный и сильный удар: «Дабль-фью» была переименована в «Волну». Произошло, по словам Великого-Салазкина, злое кОщунство.
Чудовищное кОщунство над детИщем! Обилие мерзких, с детства ненавистных новатору «ща» наводило на мысль о близости щей, и впрямь — чудовищное кощунство над детищем вершилось во имя тощих пищевых щей, ибо первых блюд в музыкально-разговорном кафе не водилось, и из-за этого тоже шла борьба, сыпались жалобы, коптили небо ревизоры, отбивались блистательными контратаками в отдел культуры.
И вот разлетелся. В сумерках, не разглядев новой вывески, размахался дверями, как хозяин, вбежал в свой кабинет, в святая святых, уже блейзер чуть ли не скинул, вдруг видит — сидит!
За столом Кима сидел Буряк Фасолевич Борщов в белом халате и строго что-то писал. Со стола были удалены коралл, бригантина в бутылке из-под кубинского рома, все четыре парижских паяца, роза-ловушка, стакан с вечным непроливающимся пивом и прочие любимые меморусы. Со стен исчезли дискуссионные шпаги, банджо, гитара, портрет Тура Хейердала, портрет самого Морзицера работы художника Бонишевского в стиле Буше. Перед столом стояла кассирша Виктория Шпритц и что-то смущенно делала руками, а в глубине комнаты под какой-то дикой диаграммой с неясным названием «Выход блюдов» сидело еще одно новое лицо — огромнейшая молчаливо-веселая дама с папироской.
— Простите, — сказал Ким, уже чувствуя непоправимое, но все-таки в атакующем интеллигентском стиле. — Простите, с кем имею честь?
— Борщов, — ответил захватчик стола в своем стиле, не поднимая головы. — Директор кафе «Волна». Вы?
— Весьма удивлен. При чем здесь волна? — спросил Ким. опираясь на стол ладонями.
— Не надо. Наваливаться, — директор поднял голову, но не к Киму, а к Шпритц. — Кто? Это?
— Это… это… — замялась Виктория, — это наш Кимчик… Ким Аполлинариевич…
— Точнее, — попросил директор, открывая ящик, из которого явно было уже удалено все милое, а подчас и интимное содержимое и заменено сетчатой бумагой.
— Это наш… — Шпритц смущенно хихикнула. — Наш Командор и Хранитель Очага.
— Слышал. — Директор углубился в бумаги, и наступило полнейшее молчание.
Ким чувствовал жгучий стыд, дичь, нелепость, чувствовал свои большие неуместные руки.
Дама в углу улыбнулась приятными, как карамели, пунцовыми губами.
— Да что же вы, Ким Аполлинарьич, стоите как неродной? Присаживайтесь.
«Вот, черт возьми, живой человек», — с неожиданной благодарностью подумал Ким и бухнулся на стул рядом с крутым ея бедром, похожим на атомную подводную лодку. Ткань маскировочного рисунка лишь усиливала интригующее сходство.
— Серафима Игнатьевна, наш новый буфетчик, — вполне по-человечески и даже с двумя-тремя калориями произнес директор.
— Очень приятно…
Самым нелепейшим образом Кимчик потянулся к ея руке, но неожиданно получилось вполне естественно и даже мило — простой поцелуй в руку.
— Вы… вы умеете, конечно, Серафима Игнатьевна, делать коктейль «Бегущая по нулям»?
Кимчик опять же неожиданно для себя уже зажурчал и уже посмотрел исподлобья — фавном.
— Серафима! Игнатьевна! Не бармен! Буфетчик! — вдруг закричал директор Борщов и отвернулся к окну, чуть-чуть дрожа.
— Я все умею, Ким Аполлинарьич, — мягко сказала буфетчик и затянулась из папироски дымом, на минуту удлинив свое лукавое лицо.
— Я подчеркиваю: Серафима Игнатьевна не бармен, и коктейлей у нас на выходе не будет, — с мимолетным и далеким, как полтавская зарница, отчаянием проговорил Борщов.
Вновь воцарилось престранное молчание, которое продолжалось по часам три-четыре минуты.
— Как отпуск провели, Кимчик? — произнесла Шпритц. Она все волновалась.
— Гладил тигрят! — рявкнул Ким и вызывающе склонился к столу Борщова, бывшему своему столу.
Особенный вечер
Временами, когда совсем невмоготу, вспоминаешь и такое — да, гладил тигрят в их обычном жилище! Не всякому доводилось гладить хищных крошек, не у каждого ходит в друзьях дрессировщик тигров Баранов!
Вспоминая свое уходящее время, я стараюсь найти в нем светящиеся ядра, чтобы соединить их в молекулу пусть еле видимым, но все же существующим пунктиром, иначе и время само пропадает. Как спасти мне свое время — десятилетие, год, хотя бы свой отпуск?
Вот вы — ходи, пожалуйста, на пляж с двумя бутылками кефира и с горстью слив. Вот вы — плыви, пожалуйста, бабочкой, сгоняй жир, формуй изящную скульптуру. Все твое время превращается в один день, в приобретение скульптуры, в расплывчатое знойное марево, в облачко мошкары, в неясное воспоминание о покое, о сладкой потуге мышц. Кому не знакомо тревожное ускользание дней?
В знойный вечер под кипарисами выбираешь вариант: I) мгновенно улететь в Архангельск, потратить все деньги и возвращаться пешком, 2) позвонить в «Интурист» немецкой виолончелистке Беатрисе Шауб, пригласить на шпацирен в тропический дендрарий, 3) отправиться к старику Баранову проведать его котят.
И вот я: входишь в вольер, их гладишь — младенцев, детей, подростков — по шелковым спинам, заглядываешь в их глаза, где не созрела еще застойная тигриная ярость. Коричневые полосы под твоей рукой чередуются с желтыми — таковы тигры. Клычонки подростков щелкают возле твоих рук: неверная, грубая ласка может обернуться трагедией. А по краю вольера кругами бродят взрослые самки, тоже страдают от утечки времени. Конечно, поблизости верный Баранов с пушечкой в кармане, с ласковым словом, с кнутом, но кто поручится — вдруг некая самка захочет поставить себе в биографии галочку ударом лапы по твоему загривку? Остро пахнет Уссурийской тайгой.
Словом, этот вечер особенный, от него можно считать свое жидкое время, свой отпуск, в обе стороны: это было до того, как я «гладил тигрят», а то было уже после. А потому он особенный, этот вечер, что далеко не каждому дано гладить тигрят, а я их гладил!
Вернее, почти гладил. Фактически я мог бы их погладить, если бы не карантин. Неужели друг Баранов не позволил бы наперснику детских забав погладить своих питомцев, конечно, если бы он оказался в тот вечер в цирке? Словом, я их гладил!
В глухом таежном сентябре летели птицы в серебре, их вновь к себе звала природа, а Ким Морзицер унывал, он дни прошедшие считал, такая у него порода — глухой сырой лесоповал.
— Ну что, Мокрицер, все сочиняешь себе биографию?
Запущенная, но просторная однокомнатная квартира Морэицера, в которой он сейчас лежал на продавленной тахте, наполнилась гулкими шагами последней трети Ха-Ха. Патинку провинциального сплина прервал огнедышащий Мемозов с легким, как стрекоза, гоночным велосипедом за спиной. Лайковое, замшевое, джинсовое великолепие, грозные пики нафабренных усов, кипень шевелюры Гуляйполя, лаконичные жесткие стрелы