Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Кащей вперед смотрел, если и заметил, что я едва держусь, вида не подал. И на том спасибо — гордость сейчас сохранить казалось важнее всего, больше-то у меня ничего не осталось. Скулы на лице навьего царя еще острее стали — вовсе лик нечеловеческий, нос тонкий, подбородок вперед выставлен, кожа серая, будто пеплом присыпана, а глаза ввалились. И когда прикрывает он веки, когда гаснет синее пламя его очей, то кажется — мертвец предо мной. Даже грудь его не вздымается, крылья носа не шевелятся, словно не дышит он.
Впрочем… зачем навью дышать? У него иначе все — и сердце бьется через раз, а иногда, вот как сейчас, и вовсе стихает…
А возок наш все летел над коралловыми садами и дивными лугами из водорослей, что зеленым пышным ковром расстилались под нами. То и дело рядом с бортами появлялись девы с гладкой мраморной кожей, что отливала зеленью, и взгляды любопытные острыми иголками кололи меня, перепончатые пальцы иногда даже пытались коснуться руки моей, но я ее отдернула, спрятала в складках понёвы. Подумалось, вот бы и мне, как Кащею, глаза прикрыть и отрешиться от всего мира, да только как бы не пожалеть потом о том.
Одернула себя, мол, не желай того, о чем потом пожалеешь, и постаралась думать только о матушке — вспоминала ее, как она выглядела, как ходила, каким цветом глаза ее были… Как васильки, синие? Нет, зеленые, как лед по весне. А губы тонкие, но алые, малиной пахло от нее, душицей еще лесной и ночными фиалками.
И молоком иногда… Но все больше травами…
Но тут колесница резко остановилась, да так, что я едва не вылетела, кабы Кащей за руку не ухватил, удерживая.
— Помни про фиалки, про ароматы лесные… — шепнул он, чтобы братец его не слыхал.
И отвернулся тут же, будто неинтересна я ему стала.
Я же молча вылезла из повозки, смотрю — грот огромный перед нами, и стены его горным хрусталем и жемчугом выложены, золотыми пластинами узор вьется, будто веточка какого растения или водоросли.
За водяным и Кащеем пошла я внутрь, пытаясь сообразить, при чем тут запах фиалок к моему заданию, но вдруг увидела возле огромной ракушки семь молодиц… Охнула, бросилась к ним, а за спиной русалки засмеялись — и смех их показался вовсе потусторонним. Не слышала я никогда, чтоб так хохотал кто — будто камни по скале сыпались, в воду падая, будто водопад бил струями, будто рыба плескалась в воде…
А молодицы на меня не глядели вовсе — будто статуи замерли. Едва дышат… Длинные рубашки белые, широкие, ниже колен, с вышивкой по вырезу горловины, по подолу и рукавам. Холщовые, как простой люд носит. По низу пришиты бусинки — сголуба такие, как незабудки на лугах. Понёвы надеты поверх пестрые, из добротного сукна, вышитого цветочным орнаментом.
А глаза у всех семи молодиц, с лица одинаковых, такие же были, как бусинки на рубахах. Хотя вот присмотрелась я — то желтизной отольет взгляд у крайней, то зелень погибельная проявится у той, что рядом стоит, а вот с другого края уже аместиты будто светятся… Диво какое. А я ведь хорошо помнила — у матушки глаза зеленые были, малахитовые.
Стоят молодицы в сапогах справных, из цельного куска кожи, завязанных ремнями на щиколотках, — такие матушка сроду не носила, привыкла я ее в онучах видеть. Присматриваюсь дальше, прохаживаясь мимо ряда — ошибиться страшно.
На головах у молодиц обручи, волосы длинные распущены, тоже странность — матушка косы плела и обертывала их вокруг головы, лентами украшая, платком покрывая, завязывая концы его на затылке. Спускался платок матушкин по спине ниже лопаток, на праздники красный был, с золотыми цветами. В обычные дни — сине-зеленый или голубенький. При жизни в Яви — бусы сердоликовые носила, гривну ли серебряную, а сейчас на всех молодицах разные ожерелья, но все из камней самоцветных. Одна лишь, посередке которая стоит, в гривне из меди, и браслет ее, и серьги простые больно, с небольшими зелеными камушками. У остальных же смарагды али рубины горят-искрятся. Височные кольца у молодиц золотые, с жемчугами розовыми.
Дивно.
Неправильно…
И, глядя в глаза этой молодице, что стояла спокойно, ровно глядя перед собой синими глазами, не меняющими колер, показалось мне, что слышу я аромат фиалок, и ландышей, и горицвета. Дурманные ароматы лесных цветов закружили меня, я едва не задохнулась от горечи желтой пижмы, вербейника, который так похож на колокольчики, от сладости мальвы и смолевки — от этой молодицы пахло так пронзительно, так нежно.
Иван-чай и можжевельник.
Душистая купена.
Ежевика, душица и медуница, боярышник и кислинка земляники и брусники. Я тонула в этих ароматах, как и в глазах ее — зеленых.
Как малахитовая порода в изломе.
Как трава на лугу в солнечный день…
Слова Кащея про фиалки вспомнились, я зажмурилась от страху и сказала, вцепившись в руку этой молодицы:
— Вот моя матушка…
И вдруг потеплела рука, словно оттаяла…
— Аленушка… — услышала я и глаза распахнула.
Матушка плакала и краем платка слезы утирала, а они все катились и катились.
— Вот шельма! — Водяной со зла подпрыгнул почти до потолка пещеры, заметался там, словно места ему не было.
— Должок за тобой, — спокойно напомнил Кащей.
— Да знаю, знаю…
Из-за скалы подводной мужчина вышел, в портах простых холщовых да онучах, прямая рубаха на нем с узкими рукавами да без воротника, на груди шнуром завязана. Колером рубаха дивным лазоревым, так и бьет по глазам. Кожаный пояс с бляхами, длинная нагрудная цепь вьется потемневшим от времени серебром. Свитка на нем тоже прямая, чуть выше колен, расширенная книзу. Борода широкая, с седой прядью, волосы стрижены полукругом, схвачены обручем простым.
Я помнила, что по зиме он меховую свиту носил, да еще шапка была у него с опушкой…
Взгляд смурной, не верит словно, что плен его закончился. Меня как увидел — лицо красными пятнами пошло. Разволновался.
— Не убереглась… — прошептал горько.
— Батюшка! — Я со смехом бросилась ему на шею. — Что ты, родной, что ты — убереглась! Еще как убереглась! И вас уберегла!
— Должок, должок… — прошипел водяной, злобно глядя на Кащея.
— Вот и сочлись, братец, — ответил тот, усмехнувшись.
Два вихра на макушке у лежащего Ивана прямо указывали на его сущность, и как недоглядели этого люди? Впрочем, и хорошо, что недоглядели.
Губы царевича шевелились, но он спал притом, и крупные градины пота блестели на челе его. Я краем простыни вытерла лицо его, улыбнулась, проведя пальцами по линии скул, не удержавшись, коснулась губ легким поцелуем.
Уже вторую седмицу я была в теремах царских, но впервые довелось попасть к Ивану — стерегли его хорошо, никого не пускала Марья Моревна, прекрасная королевна.