Шрифт:
Интервал:
Закладка:
— Ты был бы настоящим идиотом, если бы сказал «конечно, евреем». Такого идиота нельзя было бы найти в целом свете.
Тейка шел молча.
— Кокнули бы тебя просто-напросто — и все. И никто бы не знал. Им что человека убить, что муху прихлопнуть. Ты только не поддавайся.
— Я не поддаюсь, — и Тейка заплакал.
— Вот сволочь, еще спрашивает, кем хочешь быть! На идиота, что ли, напал? Я ж тебе говорил, помнишь? Напирай на то, что ты немец.
— Я завтра утром уйду, — сказал Тейка. Он плакал, а лицо его не менялось, не морщилось жалобно.
— В деревню? Успеешь еще. Кто знает, что ты у меня живешь? В нашем доме только одна настоящая сволочь есть. Но она тебя, по-моему, еще не видела. А Гришка этот… Надо было его тогда утопить!.. А кроме — никто не донесет.
— Я на фронт уйду.
— На фронт?
Тейка кивнул.
— Как же ты уйдешь? Это же черт знает сколько километров! И фронт переходить надо. И по дороге поймают. Подожди, здесь немцев бить начнем.
— Я завтра уйду.
— Вообще-то правильно, — примирительно сказал Сергей, — с самого начала надо было так. А ты какого-то черта к немцам полез!
— Не знаю, — сказал Тейка. — Я завтра ухожу.
— Ну вот, опять ты заладил: завтра, завтра! Что ж, и подождать нельзя?
— Я не могу ждать.
— Слушай, тебя же в армию все равно не возьмут. Перейдешь на ту сторону — это если уцелеешь, — тебя сразу и отправят куда-нибудь в тыл. Опять картошку копать. И все. Тут у нас больше шансов. Честно.
— Я завтра ухожу.
8
Ночью Сергей перебрался на кровать к Тейке:
— Тейка, ты не спишь?
Эдик не спал.
— Я решил идти с тобой. Вместе пойдем на фронт. Всегда вместе, да? Может, нас возьмут воспитанниками? Может, мы с тобой найдем того самого Валю, да?
Это было самым большим признанием в любви, которое за всю их дружбу сделал Сергей Тейке. И Камерштейн принял этот подарок.
— Рязан! — сказал Камерштейн. — Ласточка!
И Сергей почувствовал, как Тейка смутился. Сергей больше всего любил Тейку, когда он так смущался.
Они шептались еще с полчаса, и все эти полчаса Сергей был счастлив. Неважно, что его и Тейку впереди ожидают бог знает какие опасности. Страх перед ними впереди, его нечего вызывать раньше времени. Зато они теперь вдвоем. Сергей верит в свою звезду. Ведь судьба, или что-то там вместо нее, уже имела столько случаев расправиться с ним и не расправилась. И у Тейки, несомненно, счастливая звезда. Его должны были расстрелять вместе с родными, а не расстреляли: Тейка, как знал, не пошел тогда с Сергеем в город. И комендант отнесся к нему с необычайным благожелательством, — надоело ему, что ли, в тот день убивать или Тейка сумел даже коменданта заставить вспомнить, что и у него свои дети есть? Тейка, конечно, не так удачлив, как Сергей, но Сергей и идет с ним, чтобы поделиться своим счастьем, своей удачливостью. Ну а опасности — что? Слишком велики они, чтобы о них сейчас думать! Начни подробно думать — еще откажешься от своего решения. Об опасностях надо будет думать, когда они станут возникать. Не раньше.
— Будем идти на восток и на восток.
— Ага.
— Спросят: «Куда?» — «На менку! Жрать в городе нечего».
— Или скажем: «Эвакуированные. С дороги сбились». Зачем раньше времени думать об опасности? Думай не думай — все равно ничего заранее не угадаешь. Да и что могут знать об этом такие пацаны, как они?
— Что бы ты сделал с Гитлером, если бы он попал в твои руки?
— Я бы…
— Я бы его сразу не убивал. Я бы ему…
Они шептались и, как когда-то, спешили перебить друг друга согласными: «И я!» Спешили узнать, что оба думают одинаково. И опять к горлу Сергея подступали ласковые слова, которыми когда-то называла его мама, опять они звенели в нем, опять он чувствовал в Тейке такого же доброго, мягкого человека, как и он сам, — человека, в котором также много мягких, ласковых слов.
Утром они ушли, засунув в мешочек с перловкой — мама откроет его среди дня — такую записку: «Мама, мы ушли на фронт, чтобы воевать против кровавых немецких захватчиков. Мы не можем иначе. Прости нас и не беспокойся, мы будем очень осторожны. Записку уничтожь!!!»
Они недалеко ушли — попали в большую облаву. До утра их и еще человек сто женщин, мужчин, подростков продержали во дворе какого-то склада. Утром задержанным сообщили, что на железнодорожной станции была совершена диверсия, что, однако, диверсантов немецкой военной жандармерии удалось поймать, а мину, которую они подложили, вовремя обезвредить. Поэтому арестованных заложников не расстреляют, как было решено вначале, а всех, начиная с пятнадцатилетнего возраста, отправят на работу в Германию.
Здесь же во дворе, в небольшой конторке, арестованным была наскоро устроена медицинская проверка. Сергей смотрел на плачущих женщин, на испуганных мужчин и, как тогда, перед сборным пунктом евреев, испытывал подобие нечистого облегчения. Сергею удивительно везло. Тогда он мог сказать солдату, что он не еврей, теперь он скажет, что ему еще нет пятнадцати.
— Раздевайся! — говорил переводчик всем, кто подходил к столу. — Раздевайся! — сказал он Сергею.
— Мне четырнадцать лет, — бледнея, сказал Сергей.
Переводчик грозно взглянул на него.
— Фирцейн яре.
Переводчик не поверил. Сергей это сразу почувствовал. Врач поднял брови, что-то резко приказал.
— Раздевайся! — заревел переводчик. — Нашел где заливать!
— Но мне четырнадцать!
— Длинный, но тонкий, — сказал с сомнением по-немецки врачу какой-то чин.
Сергей понял его и без перевода, потому что от его слов потянуло надеждой.
Его заставили раздеться. Врач, брезгливо морщась — белье Сергея было несвежим, — оглядел его и махнул рукой. И Сергея, визжащего, сопротивляющегося, униженного брезгливой гримасой немца, толкнули к толпе угрюмых отобранных. Там уже набралась партия для одного вагона, и конвоиры повели людей на станцию, которая находилась всего метрах в двухстах.
С Тейкой Сергею не удалось связаться. Сергей лез в вагон последним, высовывался из двери, пока его чуть не прижали этой самой дверью. Вагон закрыли наглухо.
9
В вагоне тревожно ожидали конечной остановки.
И вот ночью эшелон остановился, и без секунды перерыва кто-то, озлобленный до крайности, подбежал к дверям вагона и бешено заорал:
— Алле раус! Алле раус! Ферфлюхте, русише швайне!
Откатывались вагонные двери, а тот, озлобленный, уже не кричал, а рычал, задыхаясь от ненависти. В темноте кричащего не было видно, а голос его звучал в десятке мест: «Раус! Раус! Фауле хунд!» И оттого, что ненависть эта никем не была вызвана, оттого, что это была чистая ненависть, становилось особенно жутко.