Шрифт:
Интервал:
Закладка:
— Хорошо, но что же во мне страшного, что о знакомстве со мной надо выдумывать сказки?
— Вы русский; всякого, кто водится с вами, можно обвинить в русофильстве, следовательно — во враждебном отношении к правительству.
Для меня это звучало дико. Только что освобожденный из ссылки, не имеющий права въезда в столицы и университетские города, только хитростью получивший разрешение на поездку в Болгарию, я здесь оказывался человеком, знакомство с которым компрометировало не друзей, а врагов русского правительства.
— Но чего же вам лично бояться? Ваша политическая благонамеренность гарантирует вас от всяких политических неприятностей из‐за знакомства с таким представителем русской политики, как я.
— Вы это заключаете из моих слов в вагоне? А что же мне прикажете говорить в вагоне при людях, которых я не знаю, а некоторых даже знаю с самой дурной стороны?
— Но почему же вы говорите так свободно со мной? Ведь и меня вы не знаете.
— Это совсем другое дело. Я учился в России, я знаю, что значит донос по русским понятиям. На болгарина же я никогда не положусь. По политическим или прямо по корыстным соображениям болгарин может на отца родного донос сделать.
Мы проходили мимо моей гостиницы. Я пригласил моего спутника зайти ко мне напиться чаю (я всегда ездил со спиртовой лампочкой471 и с собственным чаем) и указал ему, что уже темно, никто его не увидит. Мой спутник расхрабрился, махнул рукой — будь, дескать, что будет, — и просидел у меня с Грабоисом часа два.
Теперь уже оказалось, что в Болгарии господствует полицейский деспотизм и полицейский произвол; что народ de facto472 лишен избирательных прав, так как грубейшее полицейское давление на выборах обращают выборы в комедию; что свобода слова существует только на бумаге, что в высших сферах господствуют разврат и жажда наживы, в чиновничестве — взяточничество, казнокрадство и мелкое честолюбие, которому в жертву приносятся честь, дружба, любовь к родине; народ же угнетен и безмолвствует. Ложь, предательство, хитрость, трусость, неспособность бороться за свои убеждения — таковы основные, можно сказать, природные черты болгарина, воспитанные 500-летним турецким рабством473. Так было с самого освобождения; поэтому при всех мерзостях, которыми отличается режим Стамбулова, при всей низости характера, свойственной лично ему, на него одного валить всю ответственность нельзя: все болгарские государственные деятели в сущности таковы же, — и это объясняется народным характером и условиями жизни Болгарии. Единственное исключение составляет Драган Цанков — человек безусловно честный, отличающийся уважением к конституции и законности.
Итак, вчерашний стамбулист оказался цанковистом, вчерашний русофоб (в политике) — русофилом.
Своими последними словами мой собеседник доказал, что он глубже многих других, с кем мне приходилось беседовать на ту же тему, понимал причину царившей в Болгарии неурядицы. Другие все валили на одного Стамбулова. «Стамбулов захватил власть, Стамбулов ею злоупотребляет, он развратил народ, он создал наушничество, шпионство, доносы, продажность, предательство», — и эти люди, сами не способные на самый слабый проблеск искры политического мужества, эти люди отказывались принять на себя хоть часть вины. Поэтому после падения Стамбулова — оно произошло через несколько недель после этих разговоров, 18 мая того же 1894 г., когда я был в Болгарии, — они не только громко ликовали — это было вполне естественно и законно, но решительно отказывались верить в возможность возвращения прежнего деспотизма. «Теперь настал золотой век для Болгарии» — таков был смысл, если не самые слова, всех речей, которые я слышал (и читал в болгарских газетах) после падения Стамбулова. Прошло несколько месяцев… «У нас опять стамбуловщиной пахнет», — писал мне один из болгарских приятелей, горячее других говоривший о «золотом веке».
Крайне пессимистический взгляд на болгарский национальный характер не составлял исключительного достояния моего железнодорожного знакомца, и даже противоположение русского благородства болгарскому коварству, в котором, конечно, была изрядная доза грубой лести мне, довольно сильно распространено в болгарском обществе. К болгарскому обществу в гораздо большей мере, чем к русскому, применимы известные стихи Добролюбова:
Слава нам! В поганой луже
Мы давно стоим,
И чем далее, тем хуже
Все себя грязним.
Друг на друге растираем
Мы вонючий ил474,
И друг друга мы ругаем,
Сколько хватит сил.
— У нас в Болгарии невозможно говорить откровенно с ближайшими друзьями. Однажды три человека, считавшие себя приятелями, вместе совершили прогулку на вершину горы Витоша475. Никто их не мог слышать. И что же вы думаете? На следующий день их разговор стал известен властям.
Это рассказывали мне в одном обществе. Но если мой железнодорожный знакомый собственной особой служил блестящей иллюстрацией к своей характеристике болгарского чиновничества, то в настоящем случае дело обстояло иначе. В обществе было человек десять, по большей части служащих по судебному ведомству (в том числе и знаменитый впоследствии Малинов), и целый вечер шла живая беседа о политическом положении Болгарии, причем никто не стеснялся высказывать свои мнения, весьма и весьма антиправительственные. Я указал на это противоречие.
— Да, теперь стало несколько лучше, — был ответ. — А вы бы приехали года 2–3 назад. Тогда, после убийства Белчева (один из стамбуловских министров, убитый на улице Софии), живой речи вы бы нигде не услышали, разве где-нибудь в укромном уголку, с глазу на глаз. Теперь и печать говорит свободно, и Стамбулов потрухивает476.
Несомненно, доля, и очень значительная, правды в этих самообличениях была. Вот еще характерная железнодорожная оценка, служащая ярким подтверждением их справедливости.
9 мая того же года в Сербии отставной король Милан, действуя из‐за границы, отменил сербскую конституцию477. Можно было ожидать там каких-нибудь крупных событий. В Болгарии же ничто не предвещало катастрофы, и даже П. Каравелов, которого я только что посетил в тюрьме, признавал болгарский режим прочным.
И я поехал в Белград.
В вагоне было почти пусто; кроме меня в отделении вагона сидел только один молодой человек, сам вступивший со мной в беседу, да еще подсевший к нам после проверки билетов кондуктор. Молодой человек, оказавшийся народным учителем, узнав во мне русского, начал расспрашивать меня о России. Отсюда разговор, естественно, перешел на Болгарию. Не вызванный мною, учитель сам начал фразами школьных учебников «гражданского учения»478 (это своего рода болгарская «политграмота») восхвалять