Шрифт:
Интервал:
Закладка:
А отдыхать теперь было принято… Такие названия, что можно было сразу рехнуться! Ну, кто мог представить себя лежащим на берегу океана или Эгейского моря? Сейшелы, Багамы, Канары… А за шмотками – в Европу. Милан, Лондон, Дюссельдорф…
И разговоры велись теперь такие, что начинало тошнить в первые же пятнадцать минут: авизо, платежки, черный нал.
И это были те люди, которые совсем недавно пили родную «Пшеничную» и крымский портвейн, закусывали «Российским» и «Докторской» с горбушечкой «Бородинского», рвались в «Современник» и в зал Чайковского – на самые дешевые места. Отстаивали пятичасовые очереди в Пушкинский и радовались как малые дети, урвав «с рук и по случаю» уже кем-то прилично поношенные «Левиса» и чешские «Цебо». И жен своих «старых» тогда еще любили и боготворили, и сидеть на тесных кухнях могли до утра, и читали стихи, перебивая друг друга, и передавали перепечатанного Солженицына, Булгакова и Мандельштама только своим, близким. Потому что опасно для жизни – все помнили, где живут.
Всем вечно не хватало денег, но все все-таки в августе уезжали на море, Азовское или Черное, снимали для детей дачи – комнатка и терраска, электроплитка, удобства во дворе. Ну и черт с ним, что дожди – дети на воздухе, а мы в субботу пулечку под пивко с таранькой и, если повезет, шашлычок. Если достанем мясо. И еще – гитара. Старенькая, облезлая… А пелось под нее… Хорошо под нее пелось. Про всю нашу жизнь.
И еще все ходили друг к другу в гости… Как хорошо мы плохо жили, господи!
Сейчас это стало не то что немодным – это стало почти неприличным. Да и зачем? Когда в кабаке вам накроют, уберут, да еще и поклонятся. А про то, что в этом кабаке разговоры как-то не клеятся… Да и какие там разговоры! Не было тех разговоров, прежних. Не было.
Быть бедным, или, как стали говорить, неуспешным, сделалось неприлично.
Все зарабатывают деньги, старик! Такие времена. Не воспользоваться этим означало быть последним «запредельным лохом и лузером». И еще – вызывать у окружающих жалость, брезгливость и непонимание.
В общем, он не вписывался в картину прекрасной и по-лубочному красочной новой жизни.
И еще умерла мама… На даче. Возилась на огороде, пытаясь вырастить «урожай». Стало плохо с сердцем. «Скорую» не вызвала, решила не беспокоить соседей. И тихо под утро отошла. Хватились соседи – к вечеру. Что-то не видно Ирины Ивановны. Зашли в дом…
После похорон Андрею жить совсем расхотелось. Подумал: «А ведь никого не осталось. Совсем никого. Ни Ксюша, ни Степка не в счет…»
И тогда он уехал. Все крутили пальцем у виска – все умные сейчас, наоборот, возвращаются оттуда. А ты – туда!
Нет, определенно – лох. Трус и немощь. Впрочем, какое нам дело до неудачников! Он всегда был такой. Чему удивляться?
Помогла ему, кстати, бывшая жена Жанка, прислав в виде невесты для фиктивного брака какую-то потрепанную и немолодую лесбиянку, заплатив ей, нищей, за это приличные деньги. Жанка вполне могла это себе позволить – дантист процветал и был, как всегда, великодушен. Впрочем, в этом никто и не сомневался. В смысле, в его процветании. Жанка любила быть благородной, тем более что это не стоило ей особенных усилий. Хотя как сказать… И тетку нашла, и денег отвалила…
В Америке он чувствовал себя одуревшим и растерянным – от пейзажа за окном, от дорог, ровных, как зеркало, от домиков с уютными двориками, от небоскребов, убегающих в небо, от блестящих и чистых машин. И самое главное – от улыбок случайных прохожих. И еще какого-то спокойствия и уверенности, неведомых доселе, – здесь тебя не унизят и не оскорбят!
Ему казалось, что он пребывает в каком-то сне – вот сейчас проснется, откроет глаза и… окажется в съемной квартире с чужой и ветхой мебелью, с облезлым чайником на облезлой плите, мутным зеркалом в ванной, отлично, впрочем, скрывающим помятую утреннюю физиономию.
И пейзажем за окном – два ржавых рыжих помойных бака, огромные каркающие вороны, беседующие друг с другом на краях этих баков, облезлая собачонка, крутящаяся около по-цыганистому шумных ворон, и рваный асфальт, по которому грохочут, наверняка чертыхаясь, водители облезлых иномарок и еще более облезлых «Жигулей». «Приличных» машин в этом районе не было.
И снова будет день – мутный, тяжелый, бесполезный… Он сядет за письменный стол и положит перед собой лист белой бумаги. И уставится в грязное окно… А потом, словно спохватившись, начнет писать – сначала увлеченно, с азартом, а через пару часов пробежит по страницам глазами, и опять подступит такая тоска… Хоть волком вой. И он набросит куртку, влезет в старые разношенные кроссовки и выйдет на улицу. В ближайшем магазине возьмет дешевой водки, колбасы и хлеба. И заторопится домой, обратно в теплое нутро чужой квартиры. И там, открыв бутылку и нарезав закуски, выпьет первый стакан. Сначала станет легче – ненадолго, на полчаса. А вслед за вторым и третьим…
Станет еще тоскливей, еще беспросветней… И он рухнет в неразобранную постель и – дай-то бог! – провалится в темный и беспокойный сон.
Про утро лучше не думать… Проснувшись, он будет ненавидеть себя пуще прежнего, ненавидеть белеющие в темноте комнаты листы на столе, ненавидеть крики наглых ворон, серую муть за окном, бензиновый запах, телевизор, орущий у старухи-соседки за стенкой…
Но больше всех все же – себя.
Даже Степка, друг нежный, ему не компания теперь – вернее, он – Степке. Тот весь в удачном бизнесе, при молодой любовнице, жена в загородном доме муштрует прислугу, дитятко учится, естественно, за границей.
А дружок его, подтянутый (бассейн, ушу, массаж), деловой, в ослепительных ботинках и костюмах, на такой же, естественно, ослепительной тачке, будет стараться поскорее закончить телефонный разговор: «Прости, старина, дела».
И звонить ему Андрей скоро перестанет.
* * *
Нет, это был не сон – за прозрачным, словно воздух, оконным стеклом зеленела изумрудная лужайка, голубело небо, пахло цветами, свежей зеленью, хвоей и чистотой, что ли, – давно забытый запах.
Его поселили в домике для гостей – три комнаты, ванная размером с его бывшую квартиру. За завтраком – Фима уже в офисе – Жанка пьет сок и кофе, под белой салфеткой круассаны – приличные, из французской бэйкери, по словам гостеприимной хозяйки.
Жанка посмеивается.
– Что, одурел, любезный?
Андрей в смущении кивает.
– А что, заметно?
– Не ты первый, не ты последний, – кивает Жанка.
Рассказывает про Саньку:
– Балбес, ленивец, ищет себя, блин, – короче, весь в тебя! А вот дочка умница. И в школе, и в гольф, и в хоре поет. Гены, никуда не деться!
Девочка спускается к завтраку – смешная, неуклюжая, на коротких и толстых ножках, в очках с большими диоптриями.
Жанка ловит его взгляд и вздыхает.
– Не красавица. А жаль. Зато сынок твой Аполлон! Только толку…