Шрифт:
Интервал:
Закладка:
— Шлихт — нормировщик…
— Правильно. Он и объяснил: теоретически, это он так сказал, у заключенных может быть выходной, если весь лагерь — весь, Гуров, — перекроет, это снова Шлихт сказал, какую-то там верхнюю планку квартальной выработки.
— То есть, — уточнил я, — для того чтобы иметь право на сутки отдыха, вся зона должна выполнить план раньше установленного срока?
— А желательно еще и перевыполнить, — кивнул Червоный. — Вот только нормы эти постоянно увеличиваются. Да и о плане мы знаем только несколько основных моментов. — Он загнул указательный палец. — План надо выполнять. — Загнул средний палец. — План надо перевыполнять. — Загнул большой палец, положив его между указательным и средним, — получилась дуля. — План мы не выполнили. Поскольку, как объяснил мне твой Шлихт, из Москвы регулярно спускают разные нормы, а здесь, в лагере, в них путаются. Результат: нас просто гоняют на работы. Если мы сдохнем, нас сразу же заменят другими. Не существует плана, который можно выполнить или даже перевыполнить, заработав себе выходной. Ты понял, Гуров, в чем ловушка?
Я опять пожал плечами.
— У нас будет выходной не тогда, когда положено, а тогда, когда этого захочет начальство, — терпеливо, как маленькому несмышленому ребенку, объяснил мне Червоный. — Это нарушение конституции, Виктор.
— Пиши в Кремль, — вырвалось у меня.
Червоный склонил голову набок. Потом постучал согнутым пальцем себе по центру лба. Наконец покрутил этим самым пальцем у виска. Поднялся и перед тем, как идти, бросил как бы между прочим фразу, глубинную суть которой я понял через несколько недель:
— В Кремле не читают, друг Гуров. Другие способы есть.
Несколько следующих дней в жизни особого лагеря номер шесть ничего не происходило. Я даже успел забыть о разговоре с Червоным: мало ли кто выходной себе хочет. Обычные зековские мечты, нашему брату только мечтать и остается — даже снов многие давно не видели…
Но вдруг, когда шахтерская бригада вернулась в очередной раз из шахты, ко мне поспешил непривычно возбужденный Шлихт. Для чего-то настороженно озираясь, бывший доцент заговорил, точнее, зашептал, как будто собираясь втянуть меня в какой-то тайный заговор или наоборот — сообщить о нем:
— Витюша, я не понимаю этих людей. То есть совсем их не понимаю!
— Вы о ком, Исакович?
— Эти, с Украины… Националисты. — Из-за того, что бандеровцы запросто, без очевидной злобы, скорее по привычке, называли его «жидом», Шлихт относился к ним настороженно: — Витюша, они стахановцы! Не понимаю, для чего им это нужно, но они вправду стахановцы!
— И сейчас не дошло…
— Что тут непонятного, Витюша! — Теперь в голосе бывшего доцента послышались нотки раздражения, как будто он высказывался ясно, а его все равно не хотели понимать: — Уже несколько дней их бригада усиленно работает! Либо их кто-то подкармливает здесь, Витюша, либо я не знаю… Эти люди двужильные, семижильные, но главное — для чего они это делают?
— Исакович, — вздохнул я. — Начните с самого начала. Что случилось?
— Ничего особенного! Кроме того что группа из нашего барака вдруг начала активно работать! Вы шире на это смотрите, Витюша, шире! Им теперь не успевают подавать пустые вагонетки в шахту, вы представляете, на секундочку, что это означает?
И я представлял.
Бригаду зеков с кайлами загоняли в глубь темной шахты, где они, дыша угольной пылью, с утра до вечера отбивали породу, которой загружали вагонетки — тоже вручную, зеки орудовали тяжелыми совковыми лопатами. Полные вагонетки толкали к рельсам старой колеи: когда в этих краях начали добывать уголь, ствол шахты значительно углубился, вот только прокладывать вглубь рельсы никто не собирался. Поэтому сначала группа доходяг толкала пустую вагонетку по колее снаружи, потом вручную, навалившись сообща, спускали на землю, дальше доставляли до конца забоя. Там ее загружали отбитой породой и уже полную тащили назад, так же вручную заводили по настеленным доскам на рельсы и толкали наверх, где разгружали, чтобы эту насыпанную кучу дальше перебрасывать к другим, большим вагонеткам. Они доставлялись за пределы зоны, к железнодорожной станции в Воркуте, где уголь грузился в вагоны, которые паровоз тянул по железной дороге еще дальше, ближе к Большой земле.
Вниз, к шахте, вело две колеи. Когда пустую вагонетку спускали, полную уже толкали наверх. Я сам поначалу вкусил такой работы, так что сразу вспомнил боль во всем теле и полную апатию, которая очень быстро охватывала вместе с отупением от монотонного каторжного труда. И вдруг это недоумение Шлихта. Оказывается, бандеровцы дружно взялись за работу, как будто от ее конечного результата зависели их жизни. Знать бы еще, где он и какой — этот конечный результат…
Я по-новому посмотрел на украинцев. Они, так же как и остальные зеки, возвращались уставшими. Но в этой усталости просматривалось нечто такое, чего я, даже фиксируя для себя, не мог как следует понять. Странная сосредоточенность на неизвестной пока что, непонятной для меня и остальных цели. Червоный и другие уставали от работы, которая если не давала удовлетворения, то, по крайней мере, имела смысл. Но какой смысл видели враги советской власти в беспросветной работе на нее, ни Шлихт, ни — после его слов — я понять пока не могли. Ударного труда здесь, в лагере, никто не увидит. А хоть и заметят, не наградят, даже не отметят перед строем. Единственное, на что можно было надяться, — это на так называемый усиленный паек: лишние сто грамм непропеченного хлеба и мерзлая брюква. Немного зная Червоного, я мог точно сказать: вряд ли он будет рвать пупок ради возможности получить довесок к скудной пайке.
Подозрения, конечно, были. Правда, я еще до конца не понимал, как эти трудовые подвиги бандеровцев в шахте связаны с разговорами о выходном дне. Но довольно скоро все стало на свои места — в то самое морозное утро в конце ноября, когда Червоный во время развода на работу выдвинул свои требования.
До него никто из заключенных ни на что подобное не решался. И произошло это как-то буднично: Данила сразу после переклички громко позвал бригадира. Их бригаду водил на работу раскулаченный, один раз осужденный, а перед самой войной сразу арестованный и осужденный повторно пятидесятилетний Григорий Лемешев, к которому в лагере приклеилось прозвище Гриша Кубань.
— Бригадир!
— Что такое? — дернулся от неожиданного выкрика Кубань. — Это кто там?
— Осужденный Червоный Данила Назарович!
— Чего надо? — Словно ожидая указаний, бригадир глянул на торчавшего рядом лейтенанта Засухина в полушубке с красными погонами.
Тот вмиг встрепенулся, машинально положил руку на кобуру. Но Червоный говорил так громко, как мог, стараясь привлечь к себе внимание тех, кто был ближе всего, и ему это удалось. Надзиратели до выяснения внезапно возникших обстоятельств — «ты смотри, у какой-то падлы голос прорезался!» — на всякий случай остановили движение своих колонн, тоже положив руки на оружие. Хотя ничего не свидетельствовало о близкой угрозе со стороны заключенных.