Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Быть может, Веретьев и еще откинул бы несколько фарсов, прежде нежели объяснить, в чем дело, но, к счастью для нас, в эту минуту пришел Кирсанов. Он был, видимо, расстроен: чистенькое и бледное лицо его приняло желтоватые тоны, тонкие губы сжались, новенький вицмундирчик вздрагивал на его плечах.
– Господа, вы видите меня в величайшем недоумении, – начал он раздраженным голосом, – не говоря уже о том, что я целую неделю неизвестно по чьей милости был действующим лицом в какой-то странной комедии, но – что важнее всего – в настоящую минуту заподозрена даже моя политическая благонадежность.
Аркаша остановился и окинул нас взглядом, которому он по мере сил своих старался придать олимпический характер. Но Прокопа этот взгляд, по-видимому, нимало не смутил, так как он ответил в упор:
– Твоя благонадежность! Велика штука – твоя благонадежность! И мы заподозрены, и все заподозрены! Его благонадежность! Есть об чем толковать!
– Да… но ведь я… – заикнулся Кирсанов.
– И я… и ты… ну да! Ну и ты! Ты вспомни-ка, что ты с Базаровым, лежа на траве, разговаривал!
Бледное лицо Кирсанова моментально вспыхнуло.
– Конечно, – сказал он, – и я был молод, и я заблуждался, но кто же из нас не был молод, кто не заблуждался! Мне кажется, что в смысле политической благонадежности те люди даже полезнее, которые когда-нибудь заблуждались, но потом оставили свои заблуждения. Эти люди, во-первых, понимают, в чем заключаются так называемые заблуждения, и, во-вторых, знают сладость раскаянья. Поэтому мне более нежели странно, что меня упрекают прошлым, от которого я сам отвернулся с тех пор, как произошла эта история с Феничкой!
Но Прокоп был неумолим.
– Толкуй, брат, по пятницам! – отрезал он. – Уж коли в ком раз эта проказа засела, так никакими раскаяньями оттоле ее не выкуришь! Ты на конгрессе-то нашем что проповедовал?
– Я всего один раз говорил, и то лишь для того, чтобы указать на трактир госпожи Васильевой как на самое удобное место для заседаний постоянной комиссии!
– Ну хорошо, ну положим! Действительно, на конгрессе ты вел себя скромно! А как ты во время эмансипации себя вел? Ты посредником был – скажи, как ты себя вел, а?
– Но мне кажется, что в видах общих интересов…
– Нет, ты не отлынивай, а отвечай прямо: как ты себя вел? Вот они, – Прокоп указал на Веретьева и на меня, – никогда ничего об них не скажу! Вели себя, как дворяне, – а потому и благодарность им от всех. – Прокоп прикоснулся рукою к земле. – Ну а ты, брат… нет, ты с душком! Как ты к дворянину-то выходил, в каком виде, а? Как ты дворян-то на очные ставки с хамами ставил, а? Вы, говорит, не имели права на основании… а он, говорит, имеет право на основании… А? Ан вот оно и отозвалось! Вон оно когда отозвалось-то!
– Но позвольте! Ежели я и увлекался, то цели, которые при этом одушевляли меня…
– Не говори ты мне, ради Христа! Я ведь помню! Я все помню! Помню я, как ты меня с Прошкой-то кучером судил! Ведь я со стыда за тебя сгорел! Вот ты как судил!
Кирсанов слегка поник головой, как бы сознавая, что перед трибуналом Прокопа для него нет оправданий. Тогда я выступил вперед, в качестве миротворца.
– Позвольте, господа, позволь, мой друг! – сказал я, мягко устраняя рукой Прокопа, который начинал уже подпрыгивать по направлению к Кирсанову. – Дело не в пререканиях и не в том, чтобы воскрешать прошлое. Аркадий Павлыч увлекался – он сам сознает это. Но это сознание и соединенное с ним раскаяние он подтвердил целым рядом действий, характер которых не может подлежать никакому сомнению. Если б не быстрота, с которою он вызвал воинскую команду в деревню Проплеванную, то бог знает, имел ли бы я удовольствие беседовать теперь с вами. Стало быть, оставим речь о прошлом. В прошлом, конечно, были грешки, но были и достославные действия. Обратимтесь, господа, к настоящему! В чем дело, Аркадий Павлыч?
– А вот, не угодно ли посмотреть!
И Кирсанов подал бумагу, в которой мы прочли:
«Комиссия по делу об эмиссарах: отставном корнете Шалопутове, пензенском помещике Капканчикове с товарищи, вызывает титулярного советника Аркадия Павлова Кирсанова для дачи ответов против показаний неслужащего дворянина Берсенева».
– Ну, попался! – воскликнул Прокоп, и как-то особенно при этом свистнул.
– Ну что же я сделал? И что мог, наконец, Берсенев…
– Там, брат, разберут… а что попался – так это верно!
– Но почему же вы так тревожитесь, Аркадий Павлыч? Ведь вы сознаете себя невинным?
– Клянусь, что я…
– Охотно вам верю. Но, может быть, вы что-нибудь говорили? Может быть, вы говорили… Ну, что бы такое?.. Ну, хоть бы, например, что необходимо Семипалатинской области дать особенное, самостоятельное устройство?
Кирсанов задумался на минуту, как бы припоминая.
– Да… об этом, кажется, была речь, – наконец произнес он тихо.
– Ну и пропал! Пиши письма к родным!
– Но позвольте, господа! Положим, что я говорил глупости, но неужели же нельзя… даже в частном разговоре… даже глупости…
Но оправдание это было так слабо, что Прокоп опроверг его моментально.
– Говорить глупости ты можешь, – сказал он, – да не такие. Вы заберетесь куда-нибудь в Фонарный переулок да будете отечество раздроблять, а на вас смотри! Один Семипалатинскую область оторвет, другой в Полтавскую губернию лапу засунет… Нельзя, сударь, нельзя!
Тогда Кирсанов в свою очередь озлился.
– Позвольте, однако ж-с! – сказал он. – Если я не имею права говорить глупости, так и вы-с… Помните ли, как вы однажды изволили говорить: вот как бы вместо Москвы да наш Амченск столицею сделать…
– Ну, это ты врешь! Этого я не говорил! Ишь ведь что вспомнил! Ах ты, сделай милость! Да не то что одна комиссия, а десять комиссий меня позови – передо всеми один ответ: знать не знаю, ведать не ведаю! Нет, брат, я ведь травленый! Меня тоже не скоро на кривой-то объедешь!
– Но я не к тому веду речь…
– Понимаю, к чему ты ведешь речь, только напрасно. Ты, коли хочешь, винись, а я не повинюсь! Хоть сто комиссий меня к ответу позови – не говорил, и баста!
Распря эта не успела, однако ж, разыграться, потому что в комнату вошел совершенно растерянный Перерепенко.
– Представьте себе, меня обвиняют в намерении отделить Миргородский уезд от Полтавской губернии! – сказал он упавшим голосом.
– Что такое? Как?
– Да-с, вы видите перед собой изменника-с, сепаратиста-с! Я, который всем сердцем-с! – говорил он язвительно. – И добро бы еще речь шла об Золотоноше! Ну, тут действительно еще был бы резон, потому что Золотоноша от Канева – рукой подать! Но Миргород, но Хороль, но Пирятин, но Кобеляки!
– Откуда же такая напраслина, Иван Иваныч? Ужели Довгочхун…
– Признаюсь, у меня у самого первое подозрение пало на Довгочхуна, но, к сожалению, Довгочхунов много и здесь. Не Довгочхун, а неслужащий дворянин Марк Волохов!
– Но разве вы имели неосторожность открыть ему ваши намерения?
– Нечего мне было открывать-с, потому что я как родился без намерений, так и всю жизнь без намерений надеюсь прожить-с. А просто однажды господин Волохов попросил у меня взаймы три целковых, и я ему в просьбе отказал! Он и тогда откровенно мне высказал: «Вспомню я когда-нибудь об вас, Иван Иваныч!» И вспомнил-с.
– Донес, что ли?
– Нет, не донес-с. Книжечка у него такая была, в которую он все записывал, что на ум взбредет. Вот он и записал там: «Перерепенко Иван Иваныч; иметь в виду на случай отделения Миргородского уезда…» Ан книжечку-то эту у него нашли!
– Однако это, черт возьми, штука скверная! – всполошился Прокоп. – Третьего дня этот шут гороховый Левассер говорит мне: «Votre pays, monsieur, est un fichu pays!»[170] – а я, чтобы не обидеть иностранного гостя: да, говорю, Карл Иваныч! Есть-таки того… попахивает! А ну как он это в книжку записал?
– И записал-с! – вздохнул Перерепенко.
Мы все вдруг сосредоточились, как отправляющиеся в дальный путь. Даже Веретьев уныло свистнул, вспомнив, как он когда-то нагрубил Астахову, который занимал в настоящее время довольно видный пост. Каждый старался перебрать в уме всю жизнь свою… даже такую вполне чистую и безупречную