Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Какой там, к чертям, механизированный леспромхоз, когда ни мастерской для ремонта тракторов и лесовозов, ни заправочных пунктов, ни подвозочных дорог от лесных делянок к железной дороге! И ведь Подрезов (он сам возил приемочную комиссию на Сотюгу) понимал, видел все эти недоделки, даже председателю заявил, что предприятие не готово к эксплуатации. Да председатель — тертый калач, насквозь человека видит — покачал головой: «Ну, товарищ Подрезов, вот уж не ожидал, что ты такой мелочага! А мне-то про тебя былины в области пели». И товарищ Подрезов растаял.
А за этим ляпом, само собой, последовал и другой ляп — непосильное задание. Раз леспромхоз принят, вступил в строй, то какой же план? На всю катушку. И была, была у него возможность поправить дело — только бы скажи со всей прямотой и откровенностью на бюро обкома. Нет, не сказал. Озноб, мороз пошел по коже, когда задание для нового леспромхоза услышал, а духу возразить не хватило. Как же это так? Он, Подрезов, да будет канючить, отбой бить? Никогда!
— Ладно, — сказал Подрезов и шумно выдохнул из себя воздух, — совещание так совещание.
А что еще оставалось?
Фокин протянул лист исписанной бумаги.
— Это еще что?
Подрезов надел очки, начал читать:
В бюро обкома ВКП(б)
Заявление
Ввиду того, что в последнее время у меня с первым секретарем райкома тов. Подрезовым Е. П. наметился ряд принципиальных расхождений в решении принципиальных вопросов, прошу от занимаемой должности…
Подрезов, не спуская с Фокина своих пронзительных, замораживающих глаз, медленно сложил заявление пополам, потом еще раз пополам, надорвал и бросил в корзину.
— Иди. Будем считать, что я этой бумажки не видел.
— К вашему сведению, это не бумажка, а официальное заявление секретаря райкома…
— Ну, ну! Валяй. Еще что скажешь?
— Еще скажу, что я не мальчик на побегушках, а вы не хозяин, у которого я на службе. Это первое. А второе… От докладной записки Зарудного нельзя так просто отмахнуться. Пора прямо правде взглянуть в глаза.
— Ты за решение бюро голосовал, нет?
На их счастье, тут с зажженной лампой вошел Василий Иванович, и Подрезов огромным усилием воли задавил в себе гнев.
Он не слышал, как вышел из кабинета Фокин. Прикрыв глаза тяжелой, отливающей рыжим пухом рукой от непривычно яркого, режущего света, ходил по кабинету и не замечал стоявшего навытяжку своего помощника.
Взглянул, когда тот несмело кашлянул.
— Чего у тебя?
— Евдоким Поликарпович, там один человек к вам просится…
— Какой еще человек?
— Анфиса Петровна…
— Анфиса Петровна? — Подрезов как-то и не подумал, что к нему может явиться жена Лукашина, хотя сам Лукашин не выходил у него из головы.
Да, да! Лесозаготовки, хлебопоставки — ради кого он сейчас всеми силами гнал? Разве не ради того, чтобы этого дурака поскорее из ямы вытащить? Потому что одно дело, когда ты разговариваешь с областью, опираясь на лесные кубики и хлебные пуды, и совершенно другое, когда ты, как нищий, протягиваешь пустую руку за милыстыней…
— Скажи, что меня нету. Понятно? — Поморщился и устало махнул рукой. Ладно, пущай заходит.
3
Сколько времени прошло с той поры, как он последний раз видел эту женщину? Дней двадцать, не больше. А не скажи ему помощник, что сейчас к нему войдет Анфиса Минина, он бы, ей-богу, не признал ее.
Тихо, каким-то бесплотным призраком переступила за порог, стала у дверей.
Подрезов, однако, не дал власти чувствам. Он в кулак зажал сердце.
— Пришла? Насчет мужа?
— Насчет…
— Ну и что? Отпусти, Евдоким Поликарпович, зря посадили… Так?
Анфиса тяжело перевела дух.
— Ага, вздыхаешь! Понимаешь, значит, что натворил твой безмозглый муженек?
— Он не для себя взял…
— Не для себя? Вот как! Не для себя… А государству разве большая разница от того, кто и как к нему в карман залез? Ну! Чего язык прикусила?
Темная злоба вдруг накатила на Подрезова. Из-за кого, по чьей милости у него все эти неприятности, срывы, провалы? Кто виноват в том, что он сегодня сломя голову прискакал сюда среди своего отпуска? Разве не ее пекашинский болван? А она сама? Присмирела, богородицей сейчас смотрит на него, а может, она-то и есть всему вина? Может, она-то и науськала своего муженька? Он не забыл еще, как она напевала ему за столом, когда они с Лукашиным ездили на Сотюгу, черт бы ее побрал!
— Получит, получит, что заработал! И даже с довесом. Так трахнем, чтоб не только он сам, а и другие навеки запомнили…
В вечерних сумерках бледным пятном светилось лицо Анфисы, все так же безмолвно и покорно стоявшей у дверей, а он метался по кабинету, кричал, грозил…
Опомнился он, когда внизу хлопнула наружная дверь. Громко, на все здание, так, как она хлопает только в конце рабочего дня, когда пустеет райком…
Вечерняя густая синева заливала главную улицу райцентра, уже кое-где прорезались первые огоньки, уже висячий фонарь зажгли на широком крыльце сельповского магазина, но не от них, не от этих огней был сейчас свет на улице. От белого платка.
Первый раз сверканул этот белый платок перед Подрезовым в сорок третьем году, когда, возвращаясь из верхних колхозов, он по пути привернул на Марьины луга — главные покосы пекашинцев.
Время было тяжелейшее — голод, непосильная работа, постоянные похоронки с фронта, ну и, конечно, как только он подъехал к избушке, бабы задавили его слезами и жалобами.
И вот тогда-то, отбиваясь от баб, он и увидел белый платок на вечернем лугу — яркий, чистейшего снежного накала.
— Кто это там у вас?
— Да председательша. Зарод дометывает — боится, сено под дождь уйдет.
И, помнится, тогда Подрезову только от одного вида этого белого платка, так зазывно, так ярко, не по-военному горевшего на вечернем лугу, стало легче на душе.
И он схватил первые попавшиеся на глаза вилы — и к ней, к Анфисе, на помощь.
А вскоре к зароду подошли и бабы. И спасли сено — до дождя дометали зарод…
Белый платок полоскался в вечерней синеве, гас, снова вспыхивал, а Подрезов стоял у окна в своем кабинете и плакал…
С ней, с этой бабой из Пекашина, связаны у него самые дорогие, самые святые воспоминания о войне, о той небывалой бабьей битве, которой командовал он на Пинеге.
И вот он криком, бранью встретил ее, по сути, предал свою первую помощницу, своего безотказного командира колхозной роты под названием «Новая жизнь»…
И мало того. Опять, опять, как раньше, отплясывался на ней, срывал свой гнев, свои промахи и ошибки…