Шрифт:
Интервал:
Закладка:
А чичиковская авантюра поистине замечательна уже тем, что она, в сущности, имеет по-человечески «безобидный» характер. Ведь дело заключается в следующем. Чичиков якобы покупает массу крепостных, «поселяет» их на свободных землях в только еще осваиваемой Херсонской губернии и закладывает свое мнимое богатое имение, получая в руки под этот залог громадный капитал, который он пустит в какое-либо дело и, нажившись, полностью вернет свой долг (ибо иначе ведь он неизбежно пойдет под суд). Словом, это только способ получить большую сумму в долг от казны — и только; никто от чичиковской авантюры никак не пострадает, хотя она, разумеется, противозаконна и подлежит суровому наказанию. Ведь безобидная для отдельных лиц, она колеблет государственные и нравственные устои русского бытия…
Характерен разговор губернских дам о посещении Чичиковым Коробочки. Чичиков, мол, «является… вроде Ринальда Ринальдина и требует: „Продайте, — говорит, — все души, которые умерли“. Ринальдо Ринальдини — это восхищавший читателей „благородный разбойник“, герой очень популярного тогда в России романа немецкого писателя Кристиана Вульпиуса (1762–1827) — сподвижника и шурина (брата жены) самого Гёте.
Хотя Чичиков предстает в гоголевской поэме во всех самых «прозаических» подробностях его судьбы и облика, характер его отнюдь не сводится (хотя множество гоголеведов толковали его именно так) к низменному «приобретательству». Как уже сказано, Гоголь определил его стремление словами «непостижимая страсть» — и это не раз так или иначе подтверждается. В том мхатовском спектакле, о котором я говорил вначале, автор инсценировки Булгаков, режиссер Станиславский и яркий актер В. В. Белокуров вложили в образ Чичикова демонические черты, что вполне соответствовало гоголевской поэме.
Самое же главное, пожалуй, заключается в том, что фигура Чичикова дала возможность — в целостном контексте поэмы — развернуть широчайшую перспективу. Так, отчасти гротескная тема — Чичикова принимают за переодетого Наполеона, снова проникшего в Россию, — в сущности глубоко значительна (между прочим, внешний образ Чичикова очень близок к тому образу Наполеона, который позднее создаст в «Войне и мире» Толстой). Гоголь начал писать «Мертвые души» всего через двадцать лет после победы над Наполеоном, когда все еще дышало памятью о героической и трагедийной эпопее 1812–1815 годов. И без особой натяжки можно сказать, что Чичиков, как и Наполеон, вознамерился завоевать Россию — только уже не силой оружия (которая потерпела полное поражение), а ненасильственной и даже безобидной — безобидной для отдельных людей, но не для России в целом — авантюрой со скупкой мертвых душ. Получив основательную подготовку на западной границе России, Чичиков-Наполеон начинает завоевывать одну из ее губерний.
И здесь уместно в последний раз процитировать наиболее ценную статью Белинского, где «Мертвые души» определены как «творение необъятно художественное по концепции и выполнению, по характерам действующих лиц и подробностям русского быта — и в то же время глубокое по мысли, социальное, общественное и историческое…». Историческое содержание поэмы, пожалуй, наиболее всего связано именно с наполеоновской темой…
Гоголевская поэма, о чем уже говорилось, воссоздает как бы естественный — и, следовательно, неизбежный — крах нового Наполеона: «естественность» краха выражается уже в том, что никто вроде бы не вступает на путь прямого сопротивления Чичикову — скорее, даже напротив. И все-таки его операция срывается, и он бежит из города, который, казалось бы, уже сумел очаровать, зачаровать…
Конечно, здесь сказано далеко не все, что можно бы и должно бы сказать о гоголевской поэме: так, например, мы не коснулись всей полноты замысла Гоголя, который предполагал создание еще двух книг, развивающих тему. Но важнее всего сейчас, на мой взгляд, постановка вопроса о том, как вообще надо воспринимать поэму Гоголя, отрешившись от в сущности убивающей ее давней догмы о будто бы чисто «разоблачительной» ее цели и направленности.
В конце позволю себе одно сугубо личное «примечание». Основная мысль данного очерка была высказана мною в статье, опубликованной в журнале «Вопросы литературы» более четверти века назад — в 1968 году (№ 5). Но, несмотря на то что мысль эта выражена была весьма осторожно, статья вызвала резкое идеологическое осуждение; нападки на нее продолжались лет десять. И признаюсь, я рад, что сегодня без оговорок могу высказать давнее убеждение.
* * *
В начале было сказано, что «Мертвые души» — «наименее понятая» из великих русских книг. Но это можно в известной мере отнести и к другому прославленному творению Гоголя — повести «Шинель». В работах, так или иначе касающихся творческой истории гоголевской «Шинели», на первый план обычно выдвигается рассказ из «Литературных воспоминаний» П. В. Анненкова, сообщающий об услышанном Гоголем «канцелярском анекдоте», героем которого был бедный чиновник, «неутомимыми, усиленными трудами» накопивший деньги для покупки хорошего охотничьего ружья, потерянного, увы, во время первой же охоты. Несмотря на то что выдающийся литературовед В. Л. Комарович сравнительно давно выразил сомнение в значительности той роли, которую мог сыграть данный анекдот для создания «Шинели», рассуждения о нем продолжают переходить из работы в работу.
Между тем сопоставление анекдота, сообщенного Анненковым, с повестью Гоголя едва ли способно прояснить и обогатить понимание собственно художественного смысла «Шинели».
Более того, особое внимание к этому анекдоту может даже дезориентировать исследователя и помешать ему пробиться к стержневому смыслу гоголевской повести.
Мы почти не обращаем внимания на тот факт, что первый набросок «Шинели», продиктованный Гоголем М. П. Погодину между 8 июля и 8 августа 1839 года, назывался «Повесть о чиновнике, крадущем шинели». Из этого названия очевидно, что в замысле художника основная тяжесть лежала не на том факте, что у чиновника украли шинель, но на том, что он сам стал красть шинели.
Гоголь, как известно, работал над «Шинелью» на протяжении почти двух лет и закончил ее, очевидно, лишь в апреле 1841 года. Она была анонсирована во 2-й книге «Москвитянина» на 1841 год под названием «О чиновнике, укравшем шинель». Лишь для публикации название было сокращено до одного слова «Шинель», — но, как видим, на протяжении всей работы над повестью Гоголь осознавал ее прежде всего как повесть о крадущем, а не об обокраденном чиновнике…
В общественно-литературной ситуации 40-х годов «Шинель», однако, была воспринята исключительно как повесть об обокраденном чиновнике. Даже и в 1861 году Достоевский без каких-либо оговорок утверждал, что Гоголь — «настоящий демон», который «из пропавшей у чиновника шинели сделал нам ужасную трагедию». И это понимание прочно закрепилось. Нельзя не обратить внимание на тот факт, что первоначальная рукопись, озаглавленная «Повесть о чиновнике, крадущем шинели», обрывалась на разговоре с портным, то есть о краже шинелей даже и речи еще не заходило. Тем не менее в творческом сознании Гоголя создаваемая им повесть уже была рассказом о чиновнике, крадущем шинели.
И все-таки «Шинель» была воспринята критикой в ином духе. Решающую роль сыграл здесь, надо думать, общий «контекст» бытовых повестей натуральной школы. Как известно, Белинский, признавая, что Гоголь — «отец» натуральной школы, что «он не только дал ей форму, но и указал на содержание», вместе с тем тут же оговаривал: «Между Гоголем и натуральною школою — целая бездна».