Шрифт:
Интервал:
Закладка:
— Спасибо, Иван Никитич, за вашу неотъемлемую заботу, — прихлебывает чай Клинышкин. — Я, конечно, учту. А вы тут, прошу вас, за Митей Бидратым присматривайте.
— Бидратый, в пример тебе, человек спокойный.
— Это верно, Иван Никитич. Только болезненный. Смотрите, как разнесло ему личность.
Бидратый, с выпуклым флюсом на одной щеке, хмуро допивает чай с ломтем хлеба, густо посыпанным солью.
— У человека зубы болят, с этого смех не делают, Клинышкин, — наставительно говорит Анастасьев.
— А я не смеюсь. Мне во как жаль с другом дорогим расставаться. — Клинышкин проводит пальцем по горлу. — Сколько мы с Митрием мин затралили, это ж ужасное дело…
— Сухофрукты в компоте тралить — вот на что вы мастера, — подает голос боцман Кобыльский.
Сигнальщик Плахоткин прыснул, чуть не подавился. Клинышкин колотит его по худой спине.
— Еще вот что скажу на прощание, — говорит Балыкин, зайдя после чая в каюту к командиру. — То, что на партсобрании обсуждается, нельзя беспартийным рассказывать.
— Как это нельзя? — Козырев удивленно поднял бровь. — Мы же для того и собираемся, чтоб определить…
— Только в части касающейся, — прервал его Балыкин. — Меж собой мы можем открыто о недостатках говорить и критиковать друг друга, а к личному составу должны идти с единым решением. Ставить задачи. Личный состав должен знать только в части, его касающейся. Иначе будет подрыв авторитета.
— Ну, я не оповещал личный состав о том, что мы на партсобрании…
— Не оповещал, хорошо. А откуда Иноземцев узнал, что мы его критиковали?
— От меня узнал, — сказал Козырев. Он стоял, готовый к выходу на верхнюю палубу, в шинели и шапке. И Балыкин тоже стоял, готовый к походу, с вещмешком за спиной, с наганом в кобуре, свисающей на ремешках с пояса. — Команду не оповещал, — повторил Козырев, — а с Иноземцевым говорил после собрания.
— Не надо было.
— Как это — не надо? Командир корабля узнает, что командир бэ-че подсчитывает мили отступления, и должен промолчать? И между прочим, почему ты мне раньше не сказал? Приберегал факт к собранию?
— Такой привычки, к твоему сведению, не имею, — сердито отрезал Балыкин. — Просто сам узнал об этом накануне собрания.
— У тебя сведения точные? Иноземцев категорически отрицает. Тюриков спросил у него, сколько миль до Кронштадта, Иноземцев ответил. Так, по его словам, было.
— Пусть так. Я бы не придал значения единичному факту. Но добавь к нему другие высказывания Иноземцева, и тогда факт по-другому смотрится. Не безобидный он выходит.
— Не знаю, не знаю… Любой факт означает лишь то, что означает.
— Факты надо обобщать, командир. А насчет точности моих сведений — таких вопросов попрошу не задавать. На то и поставлен я комиссаром, чтоб знать настроения экипажа.
В дверь постучали. Просунулась голова боцмана.
— Товарищ командир, команда построена по вашему приказанию.
— Добро. Иду. — Козырев расправил шинель под тугим ремнем. — Ладно, Николай Иванович, не будем препираться. Вернешься — договорим.
Метет метель в этот ранний утренний час. На юте тральщика, заносимого снегом, Козырев прощается с частью команды, уходящей на сухопутный фронт. Он обходит строй, каждому пожимает руку:
— Возвращайтесь с победой, моряки…
— Возвращайтесь, Серафим Петрович, — пожимает он руку лейтенанту Галкину.
— Спасибо, товарищ командир, — отвечает тот, принужденно улыбаясь. — Я очень… Прошу меня понять…
— Понимаю, Галкин. Где ваша вторая перчатка?
— Я потерял…
— Ох, Галкин, Галкин, — качает головой Козырев. И, сняв свои кожаные, протягивает лейтенанту: — Дер жите.
— Нет, нет, товарищ командир. Не возьму…
— Ну, без лишних слов! Вернетесь — отдадите. А у меня старые есть, обойдусь. Счастливо, Владимир Семенович, — пожимает Козырев руку Толоконникову. — Возвращайтесь.
— Постараюсь, Андрей Константинович, — хладнокровно отвечает тот.
— Ну, Николай Иванович, — стискивает Козырев руку Балыкина. — Если что у нас с тобой было не так, то… мы это еще исправим. Возвращайся.
— Вернусь, командир, — говорит Балыкин. — Мы еще поплаваем с тобой.
Метель, метель.
Длинные белые плети стегают кронштадтские улицы. Блокадный январский снег заносит воронки и тротиловые ожоги, забивает амбразуры уличных баррикад. В этот ранний, еще далекий от рассвета час идут по сугробам, идут сквозь метель, вдоль ослепших домов мастеровые люди Кронштадта.
Бредет, сгорбившись, человек в ушанке и ватнике, тащит за собой салазки с инструментом. Это, наверное, мастер по ремонту артсистем. Идти ему далеко — в Купеческую гавань, там нужно срочно отремонтировать сотку — стомиллиметровое орудие.
Жмурясь от встречного ветра и снега, идет Речкалов в плохоньком своем пальто.
С трудом передвигая опухшие ноги, опираясь на руку дочери, идет мастер Чернышев. Надя теперь не бежит, не спешит, как прежде, — медленно шагает рядом с отцом, и лицо у нее будто каменное.
А вот — мальчишки, недавние учащиеся судостроительного ремесленного училища, а ныне рабочие-корпусники. Эти идут тесной гурьбой, руки в карманах, у одного погасший окурок прилип к губе, у другого — сунута книга за борт ватника.
Идут кронштадтцы на работу — черные медленные фигуры на белом фоне метели. Их пошатывает от голода, от холода, от лютой усталости. Кто-то упал в снег. Его поднимают. Идут дальше.
Метет пурга, занося следы трудного утреннего шествия, как занесла воронки от бомб и снарядов.
Пустеют улицы.
Глухо сквозь дикий посвист метели доносится из гаваней перезвон склянок. Четыре двойных удара — восемь часов. Начало еще одного рабочего дня.
Листы обшивки везли со склада на санках. Двое тянули, двое толкали сзади, упершись в ледяные края толстого пакета стальных листов. Уж мало оставалось до ворот цеха — и тут Коньков сдал, повалился в снег. Чернышев, шедший рядом с санями, подхватил Конькова под мышки.
— Ну… вставай… Не можешь тащить?
Коньков помотал головой, дышал он часто, хватая ртом мороз. Лицо у него было давно не бритое, в крупных каплях пота.
— Ладно, — сказал Чернышев. — Отдышись.
Отобрал у него лямку, налег грудью. Сани не сдвинулись.
— А ну, взяли! — крикнул Чернышев напарнику и тем, кто сзади толкал. — Ищо… взяли! Ищо… взяли!
Наконец-то сани сдвинулись. Когда в цех въехали, дотащились до станков, с Чернышева пот лил ручьями. Он сел, привалясь ватной спиной к холодной станине.
Крышу корпусного цеха разбило при сентябрьских бомбежках, световые люки разлетелись стеклянными брызгами. Когда зашили крышу досками, стало в цеху темно, как в глухом подземелье. В углу возле нагревательной печи, давно не разжигавшейся ввиду перебоев с электроэнергией, разводили костер. Только от него и было свету в цеху. Электричества не хватало, его часто вырубали. Помигивали у сварочных аппаратов и у вальцов огоньки коптилок, сделанных из снарядных гильз.