Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Она все еще стояла озадаченная, с недоверием теребя краешек картонного прямоугольничка. А Миша и Катя уже уходили по скверу. Вдвоем.
– Лишнего билетика не найдется? – подскочили к ней. Синеволосая девушка крепко стиснула билет и замотала головой.
Та самая музыка. Под нее тысячи людей по всему миру встречались, танцевали, гуляли, целовались, били посуду и иногда друг друга. Та самая музыка, знакомая много лет, всем известная, но у каждого своя собственная. Когда дышащее пространство темного концертного зала наполнилось огоньками от зажигалок, синеволосая девушка почувствовала мурашки удовольствия, бегущие по спине. Она не курила, и зажигалки у нее не было, но само ощущение… А в следующий миг чья-то незнакомая рука сомкнулась с ее рукой, и в ладони оказалась зажигалка. Она чиркнула, и зажегся еще один робкий огонек. А девушка с признательной улыбкой посмотрела на того парня в костюме, который стоял рядом.
Парень в костюме и синеволосая девушка уходили по скверу. Вдвоем.
И когда через месяц они разбирали вещи, то нашли два билета с концерта, на котором познакомились в День всех влюбленных: один в заднем кармане ее джинсов, другой – в нагрудном кармане его костюма. На его билете был лишний кусочек соседнего, оторванного. На ее – немного не хватало уголка. Всего лишь два кусочка не очень плотного, но гладкого картона, серебристые с одной стороны и белые с другой. С тоненькой линией перфорации, которая была единственным, что их когда-то разделяло.
Папе
Митя всегда с радостью ехал домой на каникулы. Смешное какое слово – «Родина», отдающее нафталином, советским неоправданным оптимизмом и жестокой наивностью, – Митя так не любил его, избегал даже. Уж лучше другое, «дом». Пусть маленькая деревушка, но здесь его родители, здесь он сам вырос и бегал еще совсем недавно по запыленным улочкам, где асфальт только до сельсовета, вертел босыми ногами педали старого велика. Это теперь он городской: институт, общежитие, посиделки за полночь, разговоры, в которых вдруг разворачивается целый мир, такой живой, дышащий, свободный. Открытый. Когда перед тобой икс, игрек и зет, три оси, и каждую ты можешь выбрать как свой путь. Нет границ, а значит, нет конца, и эта бесконечность бередит душу, волнует и влечет, и уже не можешь остановиться…
Это ощущение было прекрасно-щемящим, острым, но и пугающим тоже – Митя все чаще ощущал, что становится взрослым и надо что-то решать и куда-то идти. Только сейчас, когда клубок нитей, связывающих его с домом, становился все меньше, а сами нити – все тоньше. Они норовили выскочить из рук, чуть засмотришься в сторону, и тогда все, ты уже один, и словно до тебя никого никогда и не было. И ты, скинув груз рода, истории, можешь нестись сломя голову, ехать в Америки и делать что заблагорассудится.
Друзьям он почти ничего не рассказывал. Нет, ну конечно, рассказывал – эти вечные хохотные истории про то, как один приятель напился, второй – подрался, как кто-то угнал у бати мотоцикл и слетел на нем в кювет… Но по-настоящему не рассказывал. Да и что тут такого? Ну, деревенский дом, простой, крепкий и низенький, невыразительный, хата, построенная еще дедом сразу после войны. Друзья, наполовину уже семейные, а на другую половину – пропащие. И мама с папой – обычные, как у всех.
Мать с отцом всю жизнь прожили в этой деревне. Точнее, это отец прожил всю жизнь, а мать выросла в соседней и появилась тут только после свадьбы, молодой и полной надежд, как и полагалось. Наверное, эти надежды не совсем оправдались, так ее сын и думал. Да и как тут чему-то оправдаться, в этой забытой богом глуши, когда телевизор и тот один на несколько дворов, и газ на соседней улице, а туалет – деревянная конура с дыркой в полу. Сейчас Митиным родителям было уже за пятьдесят, для деревни это старость, хотя волосы только-только начали покрываться изморозью седины. И, глядя на них, сын чувствовал непрошеное сожаление и горечь, словно не понимал, как это возможно – так прожить свою данную единожды жизнь. А ведь могли большее, поехать в город, выучиться… Он привык так думать и уже не смотрел глубже. В городе он часто участвовал с друзьями в диспутах – об истории, о пути России, да мало ли о чем, – но, когда приезжал домой, старался таких разговоров избегать, потому что в отцовских речах было много горячности и мало смысла, и сына это коробило. Правда, мама в такие минуты обычно улыбалась чуть виновато и молчала.
И все-таки в последние ночи перед отъездом из города Митя, ворочаясь на казенной хлипкой койке, часто отчего-то думал о родителях, скучал по ним, по их простым и безыскусным суждениям, почерпнутым из рассуждений ведущих телепрограмм, по их движениям и голосам. И мучительно не мог вспомнить, какого цвета глаза у его матери, покладистой, спокойной женщины, привыкшей вставать затемно и ложиться с закатом, когда позади тяжелый хлопотный деревенский день. Серые? Кажется, что так, серые – смирные, ласковые, но – серые.
А потом был поезд, выстуженный плацкарт, суетный приезд, встреча на обледенелом перроне, крючковатые отцовские объятия, мамина улыбка. Рассольник с перловкой, пышная, с салом картошка из русской печи, жарко натопленная комната, перегороженная надвое цветастой, но уже выгоревшей шторкой. И кровать, на которой Митя всегда засыпал сном безмятежным и мирным, как в детстве, так и по сию пору. Под окном не шумел город, не носились по магистрали шумные машины, не визжала сигнализация. Все было тихо. И еще тише, чем он себе представлял. Удивление – вот что чувствовал Митя, засыпая. Еще не зная о том, что удивление в деревне испытывают только городские.
* * *
Дни тянулись вязко и долго, но вскоре Митя заметил, что уже неделя, как он здесь. Друзья зазывали к себе, знакомили с женами, опрокидывали рюмку за встречу, качая на коленях спящих первенцев. Те, кто помоложе и пошкодливее, таскали в сельский клуб на дискотеку. Травили байки, вспоминали, пересмеивались. Рассказывали новости, которых и было-то только о том, кто на ком женился, кто пьяный тачку разбил, кто из армии вернулся, а кого только проводили. Митя был нарасхват: то ли соскучились, то ли город все-таки придавал веса в глазах местных. Скорее, второе. Впрочем, Митя об этом тоже не задумывался, привирал о жизни в общаге, об учебе и развлечениях, которых в городе – «что мне вам говорить, сами же понимаете…». Получал в ответ улыбку, чуть сдобренную ворочавшейся в глубине глаз завистью.
Вечером отец рассуждал о политике, громко прихлебывая чай с медом и макая в него печенье. Мать домывала в тазу грязную с ужина посуду.
– Завтра за дровами пойдем с тобой, – после непродолжительного молчания сообщил отец.
– Зачем? Есть же еще вроде…
– Приедешь потом летом только, мало ли что. Лучше про запас. – Отец шумно выпил остатки чая и откинулся на спинку стула.
– А я к Портковым собирался, – попытался найти повод отказать Митя.
Отец иронично сощурился, и Митя понял – не удастся.
– Почему ты никак газ-то не проведешь, не понимаю, – раздраженно вздохнул он. – Вон уже в семидесяти дворах отопление есть, сам же мне говорил. А вы все тут кукуете. Мамка вон с водой по сто раз на дню таскается, ты за дровами. Не надоело?