Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Это вынужден был признать даже Обадия де Сфорно, хотя это несколько мешало его излюбленной мысли, что спасение евреев придет от брата Мартина Лютера. Подчиняясь возраставшему воодушевлению, он не мог не признать, что Реубени очень ловко защищал свое дело перед кардиналом. Особенно тонко было сделано указание на заигрывание кардинала с каббалой, удачны также были похвалы по адресу Рафаэля. Этим посол хотел показать, что евреи не чужды новому светскому образованию.
Сар проявлял мало интереса к той суете, которая создавалась вокруг него. Он редко показывался на людях, большую часть времени проводил в своих комнатах. В равной мере уклонялся от встреч с друзьями и врагами, ни с кем не беседовал, кроме чиновников курии, которые должны были передать ему ответ папского двора. По нескольку раз в неделю он посещал кардинала Эджидио, с которым запирался для длительных бесед. Иногда к нему приходил необузданный, веселый Аретино; однажды вечером он привел с собою капеллу папских флейтистов и устроил импровизированный концерт в честь сара. И странно было, что два таких столь противоположных человека, известный насмешник и серьезный молчаливый посол нравились друг другу. Встречи их повторялись. Может быть, сначала папа сам обратил внимание Аретино на Реубени и послал его в качестве доверенного лица с поручением, но впоследствии Аретино приходил по собственному желанию. Его не всегда тянуло в веселое общество. Наоборот, он часто предпочитал склонных к грусти людей, как папа Климент или еврейский посол, ему нравилось подобно бабочке порхать вокруг них со своими шутками. Он словно трудился над разрешением загадки, как можно грустить на этой прекрасной, сочной, сладострастной земле.
Аретино привел сара к Иоанну Горицу. Римские литераторы, поэты и ученые заинтересовались им, они ожидали красочных описаний далекого еврейского царства, казавшегося чудом. Дружески приветствуемый самим Горицом — «senex Coricius», так называли его гуманисты, намекая на корицийскую пещеру на Парнасе, — Реубени принял участие в празднестве, организованном в саду. Там читали стихи, прославляли доброго немецкого покровителя всех художников, любителя античного мира. Вспоминали гостеприимные вечера в его вилле, воодушевленные веселой беседой, которые никогда не переходили в низменные сплетни, следуя правилу, которое было начертано на красивой цистерне, стоявшей в саду: «Bibe, lava, tace». Реубени среди этих образованных, веселых, остроумных людей напоминал темное облачко, двигающееся по ясному небу. Иногда, присоединяясь к какой-нибудь группе, он произносил несколько слов, но вскоре этот человек, прибытия которого ожидали с таким нетерпением, оказывался один в стороне от всех, на мраморной скамье под темным лавровым деревом. Кругом были руины капитолийского склона и форума Траяна; их бережно сохранили при разбивке сада. Камни были так же молчаливы, как он сам. Лишь иногда приходил Аретино, осведомлялся о его самочувствии и сейчас же убегал. Другие стояли в стороне и смотрели на человека, погруженного в свои грустные мысли. Было в нем что-то жуткое, не допускавшее к сближению. Он сидел, и казалось, что он каждую минуту может вскочить и в яростных словах излить свое отчаяние. Его лицо и поза свидетельствовали, что в этом человеке сознание своего достоинства и силы борются с порывом, способным разбить все оковы и перевернуть все его существо.
Никто не решался заговорить с этим одиноким человеком. Он приподымал голову, словно прислушивался к этой внутренней борьбе, а рукой держался за бороду, точно искал опоры.
По отношению к евреям он был еще более сдержан, нежели в христианском обществе. На празднествах у римлян он еще появлялся, хотя и держал себя замкнуто. Но от разговоров с евреями он почти совершенно уклонялся. Речи евреев часто выводили его из терпенья. Они говорили не то, что надо. То, что он желал бы сказать, казалось предназначенным не для них, а то, чего они хотели, не интересовало его. И тогда в его темных глазах вспыхивали желтые огоньки, целый дождь искр, а в уголках рта на мгновение вздрагивала гневная складка.
Но во всем этом отрицательном отношении к евреям не было никакой враждебности. Чувствовалась только боль, крайнее напряжение, бдительность и что-то вроде сознания огромной ответственности. Однажды в конце недели, в течение которой он снова питался только скудной пищей, ему подали бокал с подкрепляющим напитком. Он попросил воды с сахаром, сказав, что так он привык заканчивать свой пост, но его заставили выпить вина. После этого он заболел. Он очень боялся, как бы не подумали в публике, что его собственные соплеменники тяготятся им и отравили его. Опасение, что на общину падет подозрение в убийстве, волновало его больше, нежели страх за собственную жизнь. Даже во время приступа лихорадки, когда другие стучат зубами, он сохранил свою вдумчивую энергию, приказал прежде всего позвать врача христианина и дать ему исследовать вино, оставшееся в бокале, из которого он пил. Было установлено, что вино не содержит в себе ничего опасного. Он потребовал к себе нотариуса, который составил протокол обо всем происшедшем, и в заключение протокола Реубени собственноручно начертал еврейскими буквами: «Они желали этого для моего блага, потому что не знали моей природы, да будут же они благословенны, хозяин дома и старшина». Лишь после этого он подумал о себе, заказал горячую ванну и ночью несколько раз пускал себе кровь. На следующий день он поставил банки, вообще обнаружил пристрастие к самым резким способам лечения. Всякие легко действующие средства он отвергал. И к болезни он проявлял только чувства ненависти и раздражения. Все его состояние напоминало состояние борца в бою. Слышно было, как он бормотал ругательства по адресу невидимого врага. Его губы выражали отвращение и презрение. Казалось, что перед ним стоит противник, но он не признает его равным себе, а отшвыривает его в угол, издевается над ним. Иногда он напоминал сумасшедшего. Его сожители, встревоженные, стояли у постели, в которой яростно метался больной, совершенно не похожий на обычных больных. Он взглянул на них и стал утешать их.
— Я знаю, что я не умру, пока не приведу изгнанников в Иерусалим.
Боль его усилилась, зубы оскалились, он терял сознание. Когда он пришел в себя, первые его слова, произнесенные с необычной простотою, были:
— Не бойтесь, потому что я знаю наверное, — я не умру от этой болезни.
Настал вечер, больной горел в лихорадке. Иосиф Царфати — хозяин дома и врач, — исследовав его, нашел состояние весьма тревожным и считал долгом рекомендовать умирающему молитву «видцуй» — покаяние в грехах. Он сделал это с обычным обоснованием, что такая молитва «не приближает и не удаляет смерти». Но cap злобно выпрямился и хриплым голосом, который едва был слышен, но который таил в себе скрытый звук трубы, сказал:
— Нет, я не произнесу этой молитвы, потому что Бог со мной, я нужен ему для его работы, вы же — уходите, — и угрожающим жестом заставил встревоженных людей покинуть его комнату.
На следующий день, после сильного пота, опасность миновала.
Прежде всего он потребовал себе новую комнату. Та, в которой его застала болезнь, была ему противна.
Его поместили в одной из комнат, которые обычно занимала младшая сестра Царфати, Дина. В открытые окна из сада проникал аромат первых летних цветов, пальмы бросали в окна свою тень, пронизанную теплыми зелено-золотистыми лучами солнца.