Шрифт:
Интервал:
Закладка:
— Дяденька! Тут вон кто-то накакал!
— Нахезали, сволочи? А ну, геть отсюда! — почти мирно сказал проводник и шагнул к ступенькам, — это всегда так делалось, если нам хотели дать только пинка ногой, а не задерживать.
— Неш это мы? Там же вон сколько! — пискляво сказал Генка, и ресницы у него распушились и встали дыбком, — глядел вверх, потому что был не выше колен проводника. Тот не изменил расстановки ног, но прибавил в фонаре огня и заинтересованно спросил, не братья ли мы. Я поспешно сказал, что братья.
— И по многу ж вам?
— Мне семь, а ему, Генке, вот, шесть.
— Чего брешешь, мне тоже семь! — встрял Генка, но проводник, видать, поверил мне, а не ему.
— У нас румыны поубивали всех, а мы спрятались и остались живы, — с надеждой на хорошее соврал я.
— Живы-живы, мать его!.. — остервенело сказал кондуктор. — А ну, геть отсюдова!
Когда мы спрыгивали на рельсы, то я заметил, что у проводника пустой правый рукав брезентового плаща заправлен в карман, а из него неломано торчала ботва брюквы, будто росла там.
Вот так нечаянно получилось у нас с братством и моим старшинством. Позже, когда мы попали в Подмосковный детдом, я придумал нам фамилию — Корневы, а Генка отчество — Богдановичи. Имена у нас остались свои настоящие…
Уже несколько лет — с самой демобилизации из армии — мы с Генкой мечтаем пойти в отпуск одновременно, чтобы съездить в Одессу. Наверно, мы поедем поездом и обязательно в мягком вагоне. У нас будут одинаковые чемоданы — венгерские, желтые, на сквозной «молнии» — и всю дорогу мы будем мало разговаривать, кто бы ни сидел в купе, и понемножку — отхлебнул и поставил, отхлебнул и поставил — пить шампанское. Двух бутылок нам вполне хватит. Вполне! Мы сойдем на Свердлово, наймем там такси, а лучше частную машину, чтоб без клеток, и на большой скорости въедем в город и остановимся у своего детдома. Он, конечно, покрашен сейчас в теплый розовый колер. Мы долго будем вылезать из машины, чтоб успокоиться, и никто из нас не взглянет на окно кабинета «скважины». Она, наверно, мало в чем изменилась, разве что перестала носить китель и сапоги. Конечно же, она будет смотреть в окно и гадать, кто это, нездешний, подъехал и зачем? Не знаю, как насчет Генки, а меня ей легко будет принять… мало ли за кого! Мы пойдем к дверям своего детдома, не глядя на окна, медленно и тесно, неся чемоданы в левых руках, и о нас тогда можно всякое подумать. Дверь открою я, и в это время она своей солдатской походкой выйдет в коридор.
— Евдокия Гавриловна? — вполне вежливо скажу я. — Здравствуйте! Рады вас видеть и приветствовать!
Я буду знать, почему у меня задрожит подбородок и сердце подскочит к горлу, — тут подступит все разом: и заклеклый с годами страх перед этой женщиной, и ненависть за него к себе, и совсем невольная и неподдельная радость встречи со своим детством. У Евдокии Гавриловны мгновенно пройдет напряженно-ищейское выражение лица (мы никакие не проверяющие), и она снисходительно, хотя и не догадываясь, кто мы, скажет протяжно и в нос:
— Здрасьте-здрасьте, молодые люди. Что-то я запамятовала… Вы по какому вопросу ко мне?
— Просто проведать. Это Геннадий Богданович, — скажу я о Генке и сделаю почтительный жест свободной рукой в его сторону. — Помните? В сорок шестом его еще укусила в карцере крыса. Позже, под утро, я убил ее миской. Крыса была без хвоста и воняла паленой шерстью.
— Ничего не понимаю! Какая такая крыса? Вы по какому вопросу пришли сюда?
Евдокия Гавриловна, конечно, узнает нас, и поэтому в ее голосе будут притворная оскорбленность и своя прежняя грубая властность. Я по возможности спокойно скажу ей, что это бред, будто прошедшее — страх перед злым, тупым и ничтожным человеком — не допустит нас с Генкой к личной доброте и вере людям вообще. Для этого нам достаточно сейчас видеть ее, Евдокию Гавриловну Верхушину! Она, конечно, ничего не поймет, и тогда Генка, уже двинувшись к выходу со своим модным чемоданом в левой руке, учтиво и нарочно ни к селу ни к городу спросит, например, такое: известно ли мадам Верхушиной изречение ла Брёттеля о том, что стыд перед пролетариатом в конце концов загоняет буржуя на звезды?..
А город встретит нас ласково и всезабвенно. Мы долго будем бродить по улицам, а потом зайдем в самый лучший ресторан и закажем длинный-длинный обед, и шампанское будем пить медленно и умело — отхлебнем и поставим, отхлебнем и поставим!
Да, нам очень нужна эта поездка. Мы с нового года завели себе сберкнижку, и с той ночной пьеровской пятеркой у нас стало девяносто шесть рублей. А ведь будут еще отпускные!..
Главное — это достать чемоданы. Венгерские, желтые, на сквозной «молнии»…
В ту неделю, последнюю перед нашим отпуском, Генка работал во вторую смену. Он почти каждый раз опаздывал, но являлся как ни в чем не бывало, потому что занимался сборами за обоих. Он опоздал и тридцатого — накануне нашего отъезда, и пришел какой-то хитро-веселый, со смеженными ресницами.
— Успел тяпнуть, да? Ну и лахудра ж ты! — сказал я, но он сострадательно поглядел на меня, сел за руль и уверенно выехал за ворота. Я поинтересовался, не кажется ли ему, что кое-кто из нас двоих начинает помаленьку привыкать к услугам няньки в штанах?
— В штанах? Это в каких таких? — притворно изумился Генка.
— В английских! — сказал я.
— A-а! В аглицких, вишь!.. Но если б эта нянька знала, что я достал! Ох, что я доста-ал! — сказал он не мне, а черт-те кому, и вид у него был загадочный. Я решил, что это он о чемоданах, — купил, значит, и не стал за него тревожиться. Он включил счетчик, с ходу набрал скорость, и минут через двадцать мы были в своем перелеске. Там на рыжем подпале травы неприютно и как-то устрашающе лежала наша недогоревшая запаска, и Генка недоуменно посмотрел на нее, но ничего не сказал. У меня пропала охота обмывать тут чемоданы — иначе зачем бы мы сюда ехали — и я предложил Генке сочинить это дома после его смены. Он засмеялся, погладил меня по плечу и томительно медленно, двумя пальцами левой руки полез в