Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Чернава вздохнула.
– Под котами-то кого разумеешь? – спросила она Ухмыла. – Розмыслов наших или Столпосвята со Всеволоком?
– Да что тех, что других… – небрежно ответствовал тот и примолвил со вздохом: – А все бабы. Все они…
– Бабы-то тут при чем? – обиделся Кудыка, но, думается, все-таки не за баб обиделся – за мужиков. Что ж мы, в самом-то деле, без женского полу сами и склоки учинить не сможем?.. С лесоповала бывший древорез вернулся малость осунувшийся, с незнакомым начальственным блеском в глазах.
– Ну как… – сказал Ухмыл. – Все с чего началось-то? Перенега со Звениславой сцепились – колом не разворотишь!.. Наша-то, вишь, с раскладки, из грязи да в князи, а та и впрямь княжна, Всеволоку двоюродной сестрицей приходится… Да и муженек ее Родислав Бутыч сам из бояр… Бела кость…
– Ишь ты! – подивился Кудыка. – Как же это он в розмыслы-то угодил?..
– Да запросто! А ты думал, розмыслы сплошь работяги?.. Вот Коромысл, к примеру… Слыхал о таком?.. Тот и вовсе из княжьего роду происходил. А смекалист был, сказывают!.. Не чета нынешним – снасти новые придумывал… Кое-что так в его честь и назвали… – Ухмыл приостановился и подплеснул в стаканы винца. – Ну вот… – продолжил он, покачивая берестяной посудинкой. – И давай, стало быть, это бабье мужей подбивать: Завида, значит, Хотеныча с Родиславом Бутычем… С тех самых пор распря у них и идет… Хотя, по правде молвить, у нас в преисподней теплынские участки и раньше со сволочанскими не ладили…
– И кто, мыслишь, верх возьмет? – с тревогой спросила Чернава.
– Где? Здесь или наверху?
– Да провались он, этот верх! – вспылила Чернава. – Не наверху, чай, живем-то!..
– А вот это ты зря… – заметил Ухмыл. – Тут, вишь, такой узел завязался, что и не распустишь. Ежели Завид Хотеныч не удержится, то и Столпосвяту, считай, опалы не миновать. То есть вотчины своей теплынской лишиться… Да и наоборот: сгонят Столпосвята – тут уже Завиду Хотенычу беда придет. Так что ты, Чернава, не горячись… Нам без греков да без князюшки одним эту кашу не расхлебать нипочем. А тут еще царь-батюшка помер, слыхали?
– Вчера, четным вечером, – изронил Кудыка, гордый, видать, своей осведомленностью. – Двойной-то день, сказывают, лишь перед концом света бывает. Ну а старичок, ясно, пужливый – узрел второе солнышко да и сковырнулся… А все сволочане, сошку иху да об камушек!..
Мужики вздохнули и выпили кстати за упокой старенького царя-батюшки, не ной его косточка в сырой земле.
Чернава чуть не плюнула с досады, на них глядючи.
– Вашими бы языками да лапти плести!.. – бросила она. – О деле, чай, спросила!.. Удержится Завид Хотеныч в розмыслах или нет?
– Еще как! – надменно рек Ухмыл. – Этот мосол не для их сусал. Кощея так просто не проглотишь, поперхнешься Кощеем-то…
– Кем? – обомлев, переспросил Кудыка.
Ухмыл смутился.
– Да это мы так, вишь, промеж собой Завида Хотеныча шутейно кличем… Костлявый потому что… Не слыхал разве?..
Кудыка вспомнил лениво поднимающегося с варяжских щегольских санок тугомордого отрока в крытой малиновым сукном шубейке – и, тряхнув головой, поспешно погасил свой стаканчик, не ждя Ухмыла. Собираясь с мыслями, закусил соленым огурчиком.
– А вот у нас в слободке врали, будто теплынские берегини под каким-то Кощеем ходят… – запинаясь промолвил он. – Неужто розмысл, а?..
Ухмыл подумал.
– Да всяко может быть… – как-то нехотя отозвался он. – Завид Хотеныч – муж пронзительный. Мог и их тоже к рукам прибрать…
Тут в дверь стукнули властной рукой, и Чернава метнулась открывать. Отперев, попятилась. На пороге, весь увешанный оберегами и с посохом в деснице, высился суровый волхв, в котором погорелица, ахнув, признала синеглазого красавца древореза, когда-то ею отвергнутого и брошенного связанным в землянке.
– Никак Докука? – тоже присмотревшись, ошарашенно молвил ее супруг. – Что это ты, брат, кудесником вырядился?.. Да полно те за косяком-то стоять! Садись, угощайся…
– Пьянствуете, бражники? – глуховато, зловеще вопросил преображенный Докука. Приблизился к столу, сел и, подумав, набурлил себе полный стакан. Не на капище, чай… Все свои.
Осушил единым духом до берестяного донышка, помолчал, грозно содвинув брови, потом воззрился на Чернаву.
– Говорят, порчу сымать умеешь?..
* * *
«Ростом добрый царь Берендей был невелик, ликом благолепен, власы и браду имел серебряны и обильны. Статью прям, хотя годами преклонен. К подвластным берендеям милостив, нравом же незлобив и кроток. Без малого сто лет правил он нами, окаянными, и ни разу не повелел казнить смертью ни единого подданного своего, пусть даже в чем и повинного».
Летописец приостановился и сменил перо. За низким оконцем с вынутым по весне слюдяным переплетом рычала, клокоча, аки пес цепной, порожистая мутная Сволочь. И точно так же рычала она за другим оконцем, прорубленным в противоположной стене избушки.
«Лишь единожды закрыл добрый царь сердце свое для милости, приказав изгнать преступного купца Мизгиря ради злодеяния, воистину ужасного. А что сказывают, будто того купца утопили по велению царскому в Мизгирь-озере, есть бессмысленная и злобная ложь, врагами распущенная».
«Волхвам же, ему не подвластным, – продолжал летописец, – внушал блаженный царь неустанно и кротко, что не гоже столь часто низвергать в преисподнюю живых людей, ибо не угодны ясному солнышку жертвы человеческие. Зрячей, рыскучею мыслью оглядев окрестные царства, войною живущие, возлюбил добрый царь Берендей мир и покой. Не слыхано было при нем ни грома сабельного о шеломы железные, ни стонов народных, ни плача жен на высоких стенах».
Тут летописец призадумался. Беда с этим похвальным словом. Всеволок, положим, одобрит, а вот Столпосвят… Не понять Столпосвята. То славит батюшку своего Берендея, а то честит на все корки… Летописец вздохнул, поглядел в одно оконце, в другое. Сволочанский берег был ближе, зато со стороны теплынского намыло долгую отмель – чуть ли не до самого островка, на котором ютилась ветхая избенка… Вот и гадай, к кому угодишь: к Всеволоку али к Столпосвяту! И угораздило же усопшего царя-батюшку поместить летописца в самую середку земли берендейской, чтобы, значит, известия со всех сторон легче было получать!..
Летописец сердито ткнул гусиным пером в медную чернильницу и вновь склонился над пергаментом.
«Более же всего, – выводил он, стиснув зубы, – дивился царь Берендей живописанию красот земных. Бывало, что и сам, взявши кисть, садился на позолоченный стулец да писал на теремных столбах красками турьи ноги, простецами за коровьи почитаемые. С народом был ласков, челобитьица от обиженных принимал сам, на бояр сие не возлагая. И за добродетели его подарило светлое и тресветлое солнышко царя нашего батюшку предолгим веком».
Летописец крякнул и, не стерпев, полез под стол за сулеею доброго вина. Предстояло самое сложное.