Шрифт:
Интервал:
Закладка:
— Жена очень устала, — сказал Джек Уоррен, поторапливая меня.
Табита свернула голову набок и подняла на мужа глаза, пройдясь взглядом по всей длине его руки, пока взгляд этот не остановился на исстрадавшемся лице Джека.
— О, но я совсем не устала, Джек, — мягко возразила она.
— И тем не менее, дорогая, — вздохнул он, погладив ее по голове, — тем не менее…
Я встал, подошел, учтивости ради, к супругам, обменялся с ними довольно чопорными рукопожатиями. Ладонь Джека Уоррена оказалась теплой, сухой, пусть немного и слабой; ладонь Табиты — липкой и, судя по пожатию, ей не мешало бы подстричь ногти. Последние ее обращенные ко мне слова были такими:
— Помните, дорогой: все, чего я пока достигла, было просто… детской игрой. Лучшее еще впереди.
Мне кажется, что, может быть, этому и должно войти в историю, как последним словам Табиты Уоррен, — вместо тех, которые Вы процитировали в некрологе, слов, предположительно услышанных одной из сиделок, ходивших за Табитой в последние сроки ее слабоумия. Злые замечания, сделанные ею, по общему мнению, в адрес мужа — человека, которого уже не было рядом, который уже не мог себя защитить, — никак не ложатся в моем сознании на голос Табиты Уоррен, к тому же, я сомневаюсь, что журналистская этика могла бы позволить цитировать их. В конце концов, люди, внушающие доверие, куда как большее, чем та (подозрительно безымянная) сиделка, утверждают, что за все одинокие годы и месяцы, прошедшие после смерти любимого ею Джека Уоррена, Табита не произнесла ни единого слова.
Ваш, etc.
Дон, сын людей, которых больше нет на этом свете, муж Алисы, отец Дрю и Алиши, уже очень, очень близок к тому, чтобы пережить счастливейший миг своей жизни.
Сейчас по его часам 10.03, он едет по нагорьям Шотландии в Инвернесс, усталый и чуть, потому что боится заснуть между этой минутой и той, в которую поезд прибудет на вокзал, и упустить возможность сказать Алисе, Дрю и Алише: «Ну вот и Инвернесс, пошли». Жена и дети дремлют, изнуренные созерцанием достопримечательностей, теперь вся ответственность лежит на нем. Он не знает, что дальше Инвернесса поезд не пойдет, что всех, кто в нем едет, громкоговорители попросят выйти; он думает, что поезд так и покатит, унося их все дальше на юг, лишив заказанного загодя завтрака и ночлега. В Шотландию он приехал впервые; на пленке его фотокамеры осталось только два кадра; «Диет-Коки» на тележке с закусками не нашлось; голова жены свешивается, наделяя ее вторым подбородком; по толстым стеклам вагонных окон сползают безмолвные капли дождя.
Дон с семьей заняли столик, расположились по обе стороны от прохода — восемь сидений на четверых. Он говорит себе, что — ничего, поезд все равно не полон. К тому же, и он, и семейство его — люди всё крупные, американцы, они на голову, да, пожалуй, и на плечи выше большинства других пассажиров. В Дрю, которому только-только исполнилось пятнадцать, росту пять футов одиннадцать дюймов; в Доне — шесть и два. И лапищи у обоих, как у боксеров. Три часа назад, когда они спускались к завтраку в отеле, стоящем неподалеку от замка Данробин, Дрю немного вспылил и сказал: «Иди ты на хер, пап», но теперь они уже помирились, и Дона отделяет от великого события его жизни не более двух минут.
Алиса с Алишей сидят, обмякнув, за проходом, напротив друг дружки, спортивные сумки их торчат из приоконных сидений, набитые слишком туго для багажных сеток вверху. Алиша, — совсем еще девочка в свои тринадцать, несмотря на бутоны грудей и белый, покрытый трещинками лак на ногтях, — задремала посреди чтения книги «Гарри Поттер и принц-полукровка». Тонкая рука ее свисает в проход, браслеты из разноцветной жеваной шерсти облекают костлявое запястье. Мать Алиши спит беспокойно, вдавив затылок в спинку сиденья, словно выразив этим недовольство его изуверским устройством. Алисе сорок и это ей страшно не нравится. Каждый раз, за три дня до месячных, она начинает жаловаться на все новые изъяны своего тела, и Дону приходится говорить ей то, что она хочет услышать, а тут еще, поди, догадайся, что это такое.
Счастливейший миг его жизни — не считая, конечно, того, который ему еще предстоит вот-вот пережить, — остался далеко позади: тот миг, когда он увидел Алису, ожидавшую его в дверях заведения, которое тогда называлось «Кентакки фрайд чикен»[19], и она улыбнулась ему, и оба знали, что вот сейчас они поедут в пляжный домик Бена и Лайзы и станут впервые любить друг дружку. Те три дня у Бена и Лайзы были великолепны, он испытывал небывалую радость, — лежа с Алисой в постели, узнавая ее такой, — однако ее улыбка, когда он к ней подходил, улыбка привета, предчувствия и уверенности, что она все делает правильно, — осталась, все-таки, воспоминанием более трепетным, чем память обо всем, что за нею последовало. Алиса стояла в дверном проеме под иконой полковника Сэндерса, — в коротком черном платье, в наброшенном на плечи плаще, — вылитая француженка, так он тогда подумал, хоть во Франции ни разу и не был, а только видел снятые в ней фильмы. (В 97-м они с Алисой, наконец, побывали в Париже, но впечатления их как-то смазались спорами с детьми о том, что важнее — Лувр или «Евродисней».) Сегодня на жене футболка цвета хаки и просторная фланелевая рубашка: тусклый, утилитарный наряд путешественницы.
Дон заглядывает под стол. На огромных ступнях его — кроссовки, ноги укрыты армейскими штанами. В Шотландии «штанами» называют подштанники. На армейских штанах этих куча карманов, молний, веревочек с фиксаторами — больше, чем применений, какие кто бы то ни было смог бы для них придумать. Вещь модная, и Дон гадает, не староват ли он для нее. Вчера Алиша, сидевшая рядом с ним в поезде — в другом, не в этом, — расстегнула молнию кармашка на его икре, просто чтобы посмотреть, что там внутри. Ребяческий поступок, невинный жест, рожденный шаловливостью и скукой, и все же Дон ощутил в нем заряд ее зреющей сексуальности и был им странно взволнован. «Фигня какая-то, пап» — сказала она, пошебуршив пальцами в расстегнутой щелке на ткани, в кармашке, слишком узком для чего-либо большего карандаша, а кому же придет в голову таскать карандаш на икре? И Алиша задернула молнию.
Он глядит через стол на сына. Щека Дрю прижата к надувной подшейной подушечке, лоб покоится на мускулистом предплечье, ладони некрепко сжаты в кулаки. Под таким углом сын не выглядит самым красивым мальчиком на свете. Нос его все еще растет, постепенно обретая сходство с толстым шнобелем, поколениями отличавшим всех мужчин в роду Дона; губы припухли, словно покусанные пчелами, они женственнее, чем у Алиши, — Дрю разъярился бы, услышь он об этом. И череп его, украшавшийся прежде лохматой копной каштановых волос а ля «хэви-метал», покрывает теперь… Стрижка. Та самая, о которой они вели бесконечные споры.
— Нельзя тебе обесцвечивать, как Эминем, волосы. Ты будешь выглядеть идиотом. И Эминем твой выглядит идиотом.