Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Циники говорят, что в подарках все дело: Рождество превратилось в экономический рэкет, вымогающий у нас деньги за подарки. Не без этого. Но можно сказать и по-другому. Уж очень это удачный праздник: снаружи — холодно, внутри — тепло. Рождество будит в нас то религиозное чувство, что равно доступно и атеистам, и верующим, — переживание праздника. Каникулы души, оно позволяет заново ощутить свежесть невинного мира, забыв на время суровые уроки опыта. Не поэтому ли Рождество в универсальной упаковке коммерции захватывает и ту часть мира, что вовсе не имеет к нему отношения?
Однажды в декабре я был в Токио, где моя переводчица бегала по магазинам за подарками точно так же, как это делают в Нью-Йорке.
— А вы знаете, — спросил я ее, — что отмечают в этот день?
— Конечно: бог умер.
Она слышала, что западный бог, в отличие от восточных, смертен, но не знала, что не совсем. Рождеством для нее была елка.
Для Нью-Йорка — тоже. Поэтому самые истовые, вроде меня, встречают ее в четыре утра, когда тщательно выбранное дерево везут на специальной платформе по перекрытой для остального движения Пятой авеню к главному месту праздника — и для города, и, пожалуй, для всей страны: у катка в Центре Рокфеллера.
Биография каждой рождественской елки известна ньюйоркцам во всех подробностях, от шишки до последнего триумфа. Обычно такие могучие деревья растут в окрестных Катскильских горах, где кандидаток оценивают, как на конкурсе красоты: рост, вес, объем груди и бескорыстная любовь к человечеству. Лежа наша елка занимает чуть не квартал, стоя достигает десятого этажа. Украшают ее только тридцать тысяч лампочек, пять миль зеленых проводов и звезда от Сваровского. Никаких игрушек — они не в состоянии конкурировать с изумрудными волнами хвои, лениво волнующимися под вечным манхэттенским ветром. Каждый год елка выглядит иначе, и каждый год она лучше предыдущей. Как только мэр включит рубильник и огни зажгутся, жизнь в городе становится сумасшедшей, хотя, казалось бы, дальше некуда.
Туристы валят валом, и каждый хочет сняться с красавицей. Тех, кому не удается пробиться, караулят мультипликационные персонажи. Одетые с ног до головы Микки-Маусом, трансформером или Кинг-Конгом, они позируют с приезжими, выжимая у них доллар и улыбку. Стоя в сторонке, я увидал, как, выйдя из толпы, пара диснеевских мышей быстро затягивалась сигаретой, весело переговариваясь по-испански. Без масок они походили на нелегальных эмигрантов, в них (капюшон с ушами) оказывались в безопасности от полиции.
В декабре, впрочем, людей в форме чаще встречаешь с колокольчиком и ведром для мелочи. Одетые в мундиры Армии спасения, они не стоят без дела, а пляшут как заведенные — и девочка с бантиком поверх фуражки, и матрона в очках, и толстый усатый мужик, который выделывает такие па, что на него сбежались операторы четырех каналов.
Буйство Рождества выплескивается на витрины окрестных магазинов. Раньше они принадлежали детям и рассказывали сентиментальные викторианские истории: мальчики в коротких штанишках на шлейках, как у меня на детских снимках, добрая бабушка с подносом печенья, дедушка с сигарой и Санта Клаус, выезжающий из ватной тучи на упряжке оленей. Любимого зовут Рудольф, как мэра Джулиани, который очень гордился тезкой. Сейчас, однако, витрины отобрали у детей взрослые — художники авангардной складки. Переселив манекены из XIX в XXI век, они одели одних в пух и перья, других — в бриллианты, третьих — в газеты.
Расходясь от эпицентра, Рождество оккупирует город, набрасывая на него сеть праздничных базаров. Они торгуют разным, но одинаково бесполезным товаром, который годится только в рождественские подарки. Роясь в залежях ненужных вещей, покупатель теряет стойкость. Ведь праздники тем и отличаются от будней, что обменивают целесообразность на безрассудность. Любовь не окупается, дети не рентабельны, звери тем более, и радость ничего не стоит, а праздник нельзя купить ни за какие деньги.
В XVIII столетии, когда Лондон был тем, чем сегодня Нью-Йорк, великий собеседник своего века Сэмюэль Джонсон сказал: «Если вам надоел Лондон, вам надоело жить».
Триста лет спустя я скажу примерно то же: «Если вам не нравится Нью-Йорк в Рождество, обзаведитесь новым глобусом».
Четыре времени года бывают только в букваре — и в Харькове, как мне рассказывал знаменитый уроженец этого города Вагрич Бахчанян.
— Первого декабря, — вспоминал он родину, — снег выпадает, первого марта тает.
Другие города и страны живут не по законам, а по понятиям.
— В Канаде, — объяснил мне перебравшийся в нее одноклассник, — два сезона: зима и стройка.
— В России, — сказал мне не выбравшийся из нее одноклассник, — тоже два: оттепель и заморозки.
Нью-Йорк в этом, и только в этом, отношении — минималист. Он обходится одним временем года, которое я ненавижу. Зато вслед за летом наступает моя любимая — никакая — погода, которая не подчиняется календарю. Снег бывает в октябре, зной — в феврале, босоножки носят с шубой и кутают только собак.
Зима идет Нью-Йорку, как, впрочем, каждому популярному городу. Венеция становится собой лишь тогда, когда в короткий январский промежуток между Рождеством и карнавалом местные решаются выползти из щелей, где они от нас прячутся остальные одиннадцать месяцев. Рим тоже хорош зимой, уже потому что он в нее не верит и обедает al fresco. Мюнхен, напротив, сдается морозу и спит под гусиной периной, но с открытой форточкой, сквозь которую просачивается аромат свежесмолотого кофе: сплошной gemütlich, что в переводе означает «бидермайер». Ну и конечно, нет ничего прекрасней старой Риги, когда на острых крышах новый снег с трудом удерживался от падения, а я — от слез.
В Нью-Йорке зимой тоже хорошо: после бала. Он кончается, когда чужие убираются восвояси, а свои выбрасывают елки. После праздников на улицах вырастает горизонтальный бор. Следы лихорадочного веселья — уже неуместный бант, нить серебряного дождика, осколок игрушки — оттеняют угрюмую, но честную картину умирания. Предоставленная сама себе елка возвращается к естественному ходу вещей, заменяя чуждое ей пестрое убранство глухим оттенком увядшей зелени. Не зря Бродский писал, что «зима — честное время года», и я люблю его цедить на двух окраинах нашего острова сокровищ.
Одно из них скрывается на севере, куда редко забираются простаки. Здесь, на 107-й улице, возле Гудзона, за углом некогда роскошной улицы Риверсайд, которая век назад считалась соперницей Пятой авеню, стоит тихий особняк в три этажа. Затерянный среди себе подобных, он выделяется белым флагом с тремя алыми шарами — символом Пакта Рериха, заменяющего Красный Крест мировому искусству.
Помимо картин, в музее Рериха выставлены редкости из собрания художника, первые издания его книг, рояль для чудных камерных концертов, которые я стараюсь не пропускать, буддийская скульптура, тибетские манускрипты и живые цветы в древних вазах. За всем этим благожелательно наблюдает с портрета жена Рериха Елена. Примерно так я себе представляю булгаковскую Маргариту на пенсии.