Шрифт:
Интервал:
Закладка:
— Но бежали-то они с Украины, — вкрадчиво объяснил мне интервьюер, и я опять не нашел, что ответить.
Чтобы из малой Украины попасть к большому Гудзону, надо пересечь весь остров — с ближнего востока на дальний запад. Я люблю этот маршрут, иллюстрирующий причуды нью-йоркской географии. Только в Манхэттене (привет Марко Поло) Китай граничит с Италией. В первом, не дожидаясь холодов, уже подают горячащий змеиный суп, пока во второй еще падают в капуччино с рыжей пенкой тоже желтые листья.
Осень в Нью-Йорке начинается когда хочет и кончается слишком рано — даже если тянется до Рождества. Чтобы насладиться временем года, осчастливленным моей любимой — пиджачной — погодой, я стараюсь не покидать пленэр даже в интерьере. Такое возможно в парке «High Lane», который стал первым шедевром нового века и вторым — после статуи Свободы — аттракционом Нью-Йорка.
Эта вест-сайдская история началась строительством железной дороги в середине позапрошлого столетия. Вытянувшиеся вдоль Манхэттена рельсы пересекали сто пять улиц. Несмотря на то что перед поездом скакали «ковбои Вест-Сайда» — всадники с флагом, дорожных происшествий было столько, что Десятую авеню прозвали «улицей смерти». Наконец отцы города подняли дорогу на эстакаду, и стало еще хуже. Ничто так не уродует Нью-Йорк, как его подземка, когда она, как это до сих пор с ней случается на том же Брайтоне, выбирается наружу и гремит над головой. Тридцать лет назад, ко всеобщему облегчению, железнодорожное движение в Вест-Сайде упразднили. Рельсы проржавели, шпалы прогнили, скудная насыпь проросла цепким сумахом и неприхотливой травой. Любивший строй и порядок мэр Джулиани хотел избавиться от руин, но ему не дали чудаки, находившие их живописными. С ними согласился мэр Блумберг, устроивший, на зависть всей стране, самый необычный парк Америки.
В процессе переустройства не так уж много изменилось. Все та же невзрачная флора, стойкая и упорная, как все живое в Нью-Йорке, одряхлевшее железо, гнутые рычаги, россыпь гальки. Дизайнеры парка убедили нас всмотреться в останки индустриальной эры и обнаружить в них ту же романтическую красоту, которую Старый Свет находит в меланхолических развалинах замков. Ничего не убрав, но все благоустроив, парк заманивает прогулкой по дороге никуда. Путь ведет по коридору из жилых домов, позволяя заглянуть в каждое окно третьего этажа. Других это бы раздражало, но в Нью-Йорке любят быть на виду, и цены на окрестное жилье мгновенно выросли.
Когда, спешившись, ты гуляешь по эстакаде, то чувствуешь себя дирижаблем, плавно и неспешно плывущим над асфальтом между рекой и домами. В приподнятом состоянии городская жизнь даже старожилу открывает новое. Неудивительно, что самым популярным стал амфитеатр, со скамей которого можно вдоволь полюбоваться набившим оскомину: потоком машин, толпой туристов, рекламными плакатами и круто уходящими в небо небоскребами. Все то же, но не совсем. Оторвав от будней, парк устраивает медитативную паузу.
Попав в нее, я вспомнил Джона Кэйджа, столетие которого этой осенью отметила Америка. Поскольку его лучший опус «4.33» обходится без нот, композитора поминают минутой молчания — «моментом Кэйджа». Затаив дыхание, я прислушался к звукам города, надеясь опознать чисто нью-йоркский шум. И в самом деле, сквозь шелест листьев карликовой березы, сквозь грохот полицейского вертолета, сквозь мерзкий рев сирен и гнусный — клаксонов до меня донесся инфернальный гул пронизывающей весь город подземки.
«De profundis», — надулся я, но меня отвлекли двое мужчин в строгих, уже редко теперь встречающихся офисных костюмах.
Решив, что они с Уолл-стрит, я невольно прислушался к горячему разговору на родном языке. Речь шла о сравнительных достоинствах бруклинской бани с той, что в Нью-Джерси.
Лето, слава богу, кончилось, и мысль о парилке грела душу.
Готовясь к пятидесятилетию со дня убийства Кеннеди, журналисты хватают людей на улице, чтобы задать им один из двух сакраментальных вопросов, ответы на которые должны отскакивать у американцев от зубов, пусть уже и искусственных. Второй — про Луну, первый — о президенте: «Где вы были, когда убили Джона Кеннеди?» «Меня не было в проекте», — отвечают теперь чаще всего, но я-то хорошо помню траур, в который погрузилась моя семья, готовая поменять мертвого Кеннеди на живого Хрущёва. Сам я тогда был маленьким, а вот Бахчанян — большим, во всяком случае, достаточно взрослым, чтобы служить художником в ленинском уголке харьковского завода «Поршень». Несмотря на название, это необъятное предприятие, как все тогда, выпускало танки. В память о них Вагрич издал запертую на амбарный замок брошюру с танком на обложке. О том, что внутри, я узнал год спустя, когда он подарил мне на день рождения ключ от своей книги.
— Смерть Кеннеди, — рассказывал Бахчанян, — потрясла простых харьковских рабочих, и один из них написал в стенгазету поэму. Начиналась она на тревожной ноте:
Сообщило Би-би-си:
«Убит Кеннеди в такси…»
А кончалась катарсисом:
Убийца сжал в руках винтовку.
Как он смел его убить!
Где же мне достать рублевку,
Чтоб Джона Кеннеди обмыть?
В Нью-Йорке над этим не шутят и пятьдесят лет спустя. Кеннеди не был ни лучшим (к ним причисляют Вашингтона, Линкольна и Франклина Рузвельта), ни любимым (им многие называют Теодора Рузвельта), ни единственным убитым президентом (тот же Линкольн, Гарфилд и Маккинли). Никто толком вам не скажет, что Кеннеди успел сделать хорошего, разве что напугал Хрущёва в Карибский кризис и запустил американскую космическую программу, завершившуюся высадкой на Луне. С тех пор, однако, ни на Кубе, ни на Луне ничего не изменилось. Кастро по-прежнему с нами, а Кеннеди уже полвека на Арлингтонском кладбище.
Не жизнь, а смерть Кеннеди окружила его фигуру таким мистическом ореолом, что это преступление, как убийство Юлия Цезаря, никому не дает покоя и всегда бередит раны. В Нью-Йорке я, например, не советую заводить об этом речь в гостях — забудут подать второе.
Нынешней осенью траурная годовщина пришлась особенно кстати, потому что наши измученные федеральными политиками горожане с ностальгией вспоминают ту легендарную эпоху, когда Белый дом называли Камелотом и президента (что, конечно, вранье) все любили.
Хорошо, что, кроме политики, есть погода. Она оттягивает на себя внимание и в ноябре, но только в Нью-Йорке. За его пределами предпоследний месяц календаря — ни то ни се. Дикий парад листопада, которым хвастается октябрь, уже закончился, истерический рождественский сезон начинается после Дня благодарения. А без желтого, красного и белого природа возвращается к первородному цвету — никакому. Чтобы полюбить ее такой, надо быть поэтом, как Роберт Фрост, художником, как Эндрю Уайетс, или жителем Нью-Йорка, который ценит ту часть природы, что принимает внутрь. Вот тут ноябрь — сплошной праздник, естественно — урожая.
Страшно вспомнить, каким я застал Нью-Йорк треть века назад. Хлеб в нем был квадратным, мороженое — в ведре, селедка — на Брайтоне, и только вымирающие евреи Ист-Сайда знали, что такое соленые огурцы, и торговали ими из пахучих бочек. Хуже, что в городе не было ни одного рынка, кроме финансового.