Шрифт:
Интервал:
Закладка:
«Богатство эрудиции позволило ему сделать свою книгу собранием поэтических ценностей, как денежное богатство венецианцев дало им возможность превратить свой собор в сокровищницу, накоплявшуюся столетиями. Готические и арабские колонны, мозаики X и последующих веков, обломки античных рельефов, бронзовые кони императорского Рима и создания Сансовино — вся эта гора золота, бронзы и мрамора составляет то, что зовется собором св. Марка. <…>
В San Marco заключена художественная история веков, которые были старше его. Но историю веков последующих он не изменил ни на йоту. Стиля, который мог бы назваться его именем, не существует и не могло существовать. Продолжателей у него не было.
Точно так же, как и San Магсо, творчество Вячеслава Иванова неизбежно войдет в историю, но если и вызовет наивные подражания, то не будет иметь продолжателей»[274].
Похвала ли это? Если да, то очень холодная. Удивительно, что Ходасевич не увидел черты, проходящей между «Cor ardens» и следующей книгой Вячеслава Иванова «Нежная тайна», согретой личным чувством и резко отличающейся от стихов Иванова 1900-х годов интонационным строем: искренняя мужественная нежность — вместо во многом искусственного экстаза. «Вячеслав Великолепный» никогда не был близким ему поэтом, хотя сам Ходасевича ценил высоко и отношения у них сложились добрые; позднее, в 1920-е годы, их общение продолжалось в Италии.
Поближе Ходасевичу, казалось бы, Федор Сологуб, которому он позднее посвятил прочувствованный очерк в «Некрополе» Но в 1913 году наряду с его доброжелательным и почтительным отзывом об очередной поэтической книге Сологуба «Очарования земли» появляется и злая рецензия на сологубовскую пьесу «Заложники жизни», в которой Ходасевич уподобляет заслуженного писателя Ардалиону Передонову, отвратительному герою его самого знаменитого романа «Мелкий бес».
Существенно больше внимания уделяет Ходасевич в 1910-е годы поэту, с которым его связывали уже десять лет странной дружбы-вражды. Речь конечно же о Валерии Брюсове. В 1912–1916 годах Ходасевич посвящает его книгам четыре отдельные заметки и большие фрагменты в литературных обзорах. Он пишет (в «Голосе Москвы» за 18 мая 1913 года) о книге рассказов Брюсова «Ночи и дни», замечая, что «насыщенность его прозы на каждом шагу обличает в авторе стихотворца»[275]; рецензирует его новые книги «Зеркало теней» (1912) и «Семь цветов радуги» (1916); он пишет статью про «Juvenilia» — подборку юношеских стихотворений Брюсова, открывавшую первый том собрания его сочинений. Некоторые из этих стихотворений стали фактом биографии целого поколения, как и поэзия Бальмонта. Для Ходасевича эти юношеские опыты будущего «верховного мага» были дороже его зрелых стихов; почему — об этом подробно и откровенно сказано в «Некрополе».
Ходасевич в конечном итоге написал о Брюсове жестче, чем о ком бы то ни было, и жестче, чем кто бы то ни было из близко знавших Валерия Яковлевича людей (враги — такие, как Бунин, — не в счет). Но в 1910-е годы он часто оказывается защитником старшего поэта. Статью про «Juvenilia» он отдает в «Софию»[276]— журнал, редактируемый Муратовым и Грифцовым (оба они были друзьями Ходасевича и притом отнюдь не поклонниками Брюсова), в надежде позлить их. В «Русской поэзии» Ходасевич защищает Брюсова от обычных обвинений в «литературности»:
«Поэт должен быть литератором. Гений всеобъемлющий, Пушкин, вмещал в себе и это качество. Заботами о родной литературе наполнены его письма. Борьбе литературных партий отдавал он немалую долю своих сил.
Любовь к литературе, к словесности — одно из прекраснейших свойств брюсовской музы»[277].
И все же в брюсовском беспощадном подчинении собственной жизни (и жизней близких) литературному труду и творческой самореализации Ходасевич видит нечто чуждое себе и даже пугающее: «Как Петербург — „самый умышленный город“ в России, так Брюсов был среди нас самый умышленный человек. <…> Из заветной брюсовской Повседневности встал по воле поэта не совсем настоящий, идеальный Брюсов, такой, каким он представлен на врубелевском портрете». Иногда Ходасевичу казалось (или он делал вид, что ему кажется), будто Брюсов наконец «раскрепощает в себе человека»[278], но всякий раз он вынужден был признать свою ошибку.
Парадокс, однако, в том, что «вочеловеченный» Брюсов был бы ему, скорее всего, неинтересен. «Он маленький человек, мещанин, — писал Ходасевич в 1915 году Тинякову. — Потому-то, при блистательном „как“, его „что“ ничтожно…»[279]Но «блистательное „как“» — это был скорее способ существования, чем способ писания. «Нечеловечность» Брюсова, демонический искус, которому он подчинил свою человеческую малость, — это пугало, но именно это и увлекало.
Так что неудивительно, что Ходасевич, как и многие, долго не мог изжить любви к Брюсову. Это было что-то вроде любви Корделии к Лиру; Ходасевич радовался, когда до «мага» доходило, что «лучше „злой Ходасевич“»[280], чем почтительные ничтожества. И — опять, как пятью-семью годами раньше — литературное переплеталось с личным: другими словами, Ходасевич, в качестве конфидента обеих сторон, оказался впутан в очередную любовную историю Брюсова, только еще более драматичную, чем история Нины Петровской.
Буквально через считаные недели после переезда Анны Чулковой к Ходасевичу, 8 ноября 1911 года, мэтр неожиданно посетил их скромную обитель в меблированных комнатах «Балчуг» и «за чаем в милой беседе высказал желание, чтобы мы познакомились и взяли под свое „семейное покровительство“ молодую поэтессу Надежду Львову»[281]. Иоанна Матвеевна отнеслась к этому визиту с явным неодобрением: «Владя последнее время был другом ближайшим этой несчастной М-те Гриф. Я вижу в Валином (домашнее имя Валерия Яковлевича. — В. Ш.) поступке и этой дружбе связь. Теперь Нюра будет дружить с тем лагерем, враждебным мне»[282]. Жена Брюсова была неправа относительно Нины Петровской, которую именовала «мадам Гриф» (Нинин драматический отъезд за границу состоялся на следующий день после брюсовского визита в Балчуг), — но мысли ее работали в верном направлении.