Шрифт:
Интервал:
Закладка:
– Кого даёт принимать сено-то? – спросил Милушкин, кивая на дверь колхозной конторы.
– Да не знаю, кого дадут, не собрались ещё люди. Никого нет, кроме председателя, – ответил Игнатьев.
– Не беспокойся, к десяти соберутся, – насмешливо «успокоил» Баскин.
– Вот так! И везде такая шарага, мать их растуды! – зло выругался Игнатьев. – В своём хозяйстве сейчас рубаха уже на десятый ряд взмокла бы от пота, а они дрыхнут, как сурки, мать их разэдак!
– Так а что? И в колхозе, было время, работали, как в своём хозяйстве. Помню, ещё в Отечественную у нас, например, в десять часов уже обедали в страду. Да-да, кроме шуток! У нас в конторе график на стенке висел: начало работы – в четыре утра! Да!
– Серьёзно? Ну вот видишь! А давно ли это было-то? Всего десять лет, как война кончилась. Так когда же, считаешь, этот упадок определился?
– Да он, упадок, с самого начала, с первого дня наметился, потому как не по своей же воле люди в коммуны и колхозы шли. Загнали, куда денешься? – от нечего делать расфилософствовался Баскин. – Ну, попервости-то работали всё ж таки люди, как бы сказать, по привычке, а кто и надеялся, что получится что-нибудь доброе из этих колхозов. В войну – особая статья: «Всё для фронта, всё для победы!» О себе некогда было думать, обиды в сторону, государство надо было спасать. Впроголодь, а вкалывали, на лучшее надеялись. Ну а когда после войны никакого послабления не дали, задавили деревню налогами, мужик смекнул, что задаром надсажаться не стоит, лучше в город убежать. А кто остался, на колхозные дела махнул рукой, за счёт приусадебного участка концы с концами сводит, приторговывает, приворовывает, изворачивается из куля в рогожу.
– Ты сам-то когда корни с землёй порвал? – спросил Игнатьев.
– В сорок пятом, сразу, как демобилизовался. А ты?
– В сорок седьмом. Я с фронта вернулся в конце сорок четвертого, сходу женился на своей, деревенской, бригадирствовал, гнал людей нахально на работу, сам замучился и их, бедолаг, замучил. Летом в дождевике, зимой в телогрейке. На столе в основном картошка, картошка утром, в обед и вечером. Ну разве это жизнь?! Старики говорят мне: «Беги, Толя, пока не поздно, всё равно, куда, только беги. Хуже, чем у нас в колхозе, не будет!» Ну я и подался…
– А ты, Иван, что молчишь? Ну, расскажи про себя, давно ли пролетарьятом стал?
– Давно, с тридцатого года.
– Ого! Так ты тогда ещё под стол пешком ходил, наверное?
– Раскулачили нас в тридцатом.
– А-а, вон оно что! Ясно. Богатеями, эксплотаторами были, значитца? – с иронией в голосе ввернул Баскин.
– Богатеями! Три коня, три коровы – вот и всё богатство. Надо же было кого-то кулачить, план выполнять.
– Так это само собой, конечно, долго ли середняка кулаком сделать? Раз плюнуть! «Кто “за”, товарищи? Поднимите руки! Единогласно!» И поехал ты, раб Божий, туда, куда Макар телят не гонял. Так?
– Вот именно! Какие уж там телята! Куда нас привезли на барже да высадили, вообще ничего не было, кроме тайги непроходимой. Строиться бы надо, а уж зима на носу, не до того. После уж строились, на другой год. А тогда-то нарыли по-быстрому землянок, в землянках и зимовали. Сыро, холодно, голодно, ни фершала, ни лекарств, к весне малые дети почти все перемёрли.
– Н-да-а, досталось тебе, Иван, гляжу, хлебнуть мурцовки через край.
– Да мне-то что, я тогда уже большенький был, третий класс окончил, я-то выдюжил, а младших, трёх и пяти лет, схоронили.
– Ну а потом-то ничего, наладилась жизнь?
– Потом-то, слава богу, обжились, оперились, и снабжение наладилось, и врача прислали, заработки были неплохие. Да вот беда – батю в тридцать седьмом лесиной убило. На работе.
– Насмерть?! Надо же! Как же это случилось?
– Лесоповал – та же шахта. В смысле опасности. Листвяк валили, двое пилят, а третий, батя мой, толкал жердью, направлял. Ну, затрещал листвяк, повалился уже, и вдруг на недопиленной дранощепине отслоился и с высоты этак метров четырёх пошёл назад комлем. Вальщики один в одну сторону, другой – в другую, а батяня мой по прямой ударился наутёк. Да не успел убечь, догнала его лесина, хряпнула по спине, позвоночник вдребезги да ещё и придавила, сволочь! Три часа промаялся, бедняга, и отдал концы.
– Вот она, судьба человеческая! Не знаешь, где найдёшь, где потеряешь!
– Уж это точно – не знаешь.
Помолчали с минуту. Игнатьев перевёл разговор на современный политический момент:
– Как думаете, мужики, подымут, нет теперь деревню? Хрущёв-то крепко вроде бы взялся за дело. Крутой, так сказать, подъём.
– С крутого подъёма свалиться недолго, – съехидничал Баскин, – нет, вряд ли быстро наладят колхозные дела. Запустили, ёшкин кот, не вдруг-то расхлебаешь!..
– М-да-а, нелегко будет, – покачал головой Игнатьев.
– А что легко? До ветру сходить и то трудно, маленько напрягаться надо. – возразил Милушкин. – Должны наладить, а как же иначе?! Раз уж взялись, заговорили обо всём с народом без утайки, значит, будет толк!
– Да в самом деле, мужики, всем, не только колхозникам, легче дышать стало! – горячо подхватил Игнатьев. – Культ личности разоблачили – это же великое дело! Надоела молчанка-то! Ведь как было, слова не скажи, если что не так ляпнул – сразу «враг народа»! Анекдот, бывало, рассказываешь, а самого мандраж пробирает: как бы не настукали туда, как бы не притянули за язык! А сейчас – пожалуйста, хошь с трибуны ори, критикуй недостатки!
– Так это оно, конечно, само собой, кто спорит? – нехотя согласился Баскин – Нынче другим ветром повеяло. Свободней, интересней стало жить. Сейчас и коня можно иметь. Вон Санька Баранов завёл кобылу. Но вот посмотрите на колхозы в нашем районе, что-то не заметно крутого подъёма. Как был развал, так и остался.
Баскин покивал головою на раскинувшуюся перед глазами Зыряновку, полюбуйтесь, мол, и попробуйте отыскать в ней что-нибудь новенькое, обнадёживающее. Собеседники глянули на старые, потемневшие от времени избы, сараи, стайки, заплоты и промолчали. Крыть, как говорится, было нечем. Деревня состояла из одной-единственной улицы, протянувшейся вдоль автомобильного тракта. Сразу за усадьбами виднелся мелкий лесок, березняк вперемежку с осинником, на дрова этот лесок не годился, так хоть бы на тычки, на жерди вырубили, расчистили лужок для гусей, для телят – да где там! Кто тут расчистит?.. Никому не надо. И звуки здесь совсем не такие, как у них в посёлке, там жизнь густо замешана, отовсюду гуд и стук, крик и звяк. Здесь же во всём сквозит дичь, глушь, запустение, заброшенность. Собак и тех не слышно и не видно, попередохли, что ли?.. Лишь тоскливо, потерянно перекликались петухи, эти извечные деревенские будильники, да только понапрасну старались: колхозники продолжали безмятежно почивать, никто не спешил поднимать из разрухи сельское хозяйство.
Пришла из посёлка Антонина Дарасенкова, жена секретаря парткома Урзунского марганцевого рудника, высокая, сухопарая, в платье с короткими рукавами, прямо-таки шоколадная от загара. Она с той же нуждой, что и мужики. Села на крыльцо, подпёрла щеку кулачком. Милушкин думал, глядя на Дарасенчиху, что она, как и его Елена, тоже сильно загорела на колхозном покосе.