Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Керавн же не желает этого понять. Или – не хочет.
Он – македонец до мозга костей, и не упускает случая показать это египтянам. Подчеркнуто уважительный с последним оборванцем, если тот зовется Пердиккой или Мелеагром, он высокомерно-чванлив с тем, кто носит имя, допустим, Сети-Ра, даже твердо зная, что за означенным Сети-Ра стоят разветвленный род, обширные земли, дружеские связи с номархами Порогов и посвящение в жреческую коллегию.
Египтяне должны знать свое место, полагает Керавн, и тем самым, не сознавая того, признает, что ему не место на двухцветном престоле Та-Кемт…
И это, давно решенное, не радует Птолемея.
Ибо он, вопреки всему, любит Керавна.
И – наедине с собою можно признать! – боится.
Боится сына!
А сына ли?..
Стоп. От этом Птолемей Лаг, сын Аррибы Лага, непостижимым образом оказавшийся на сорок втором году жизни сыном Солнечного Ра и братом Гора, запрещает себе думать. Ни к чему. Бессмысленно. Как бессмысленно и пытаться забыть ту ночь, когда Божественный, еще полный сил, еще не знающий, что спустя жалкие две недели свалится, весь в липком поту, на измятое ложе, с которого уже не встанет, обведя пиршественный зал пустыми пьяными глазами, в которых не было ничего, кроме бешенства, выразил вдруг желание поздороваться с хозяйкой. И когда разбуженная Береника вошла, Царь Царей, оглядев прелестную, по сей день не забытую супругу друга детства, ни слова не говоря, взял ее за руку и увел из зала, бросив на ходу оцепеневшему мужу, хозяину дома: «Ты это, Лаг… Ну, развлеки гостей, что ли. Мне тут пошушукаться надо с хозяйкой о том о сем…» Птолемей так и не узнал, не смог заставить себя спросить у Береники, что произошло тогда, пока он, бледно улыбаясь, развлекал гостей. Он напился тогда, как фракийский наемник, и уже под утро, почти на четвереньках добравшись до ложа Береники, раздвинул ей, напряженно молчащей, ноги, самые стройные ноги Ойкумены, и вонзился в нее, и вонзился еще раз, и еще, моля всех богов, кроме египетских, которых не знал тогда: пусть она понесет в эту ночь!..
И она понесла! И Керавн, рожденный ею девять месяцев спустя, вполне возможно, сын Сотера, мужа своей матери! Точнее не скажет никто. Даже Береника, которая давно уже ушла туда, где земные печали смешны и несущественны.
Жадно всматриваясь в подрастающего первенца, Птолемей радостно узнавал в его внешности свои черты. Поджарость. Оливковую смуглость кожи. Кудрявые, смоляно-черные волосы. Тонкий, слегка крючковатый нос. Все это от него, от Лага. Разве что нежным подбородком и капризным очерком губ напоминает Керавн мать, по праву слывшую первой красавицей Эллады, включая в это понятие и Македонию, и Боспор, и земли молоссов.
И еще – глаза. Не Птолемеевы, исчерна-коричневые, а ярко-синие, с поволокой, как у Береники.
Или – как у Божественного?!
И нрав. Точнее сказать: норов.
С самого детства, если что не по нему, Керавн впадает в неистовство. Почти в безумие. Крошкой он падал на пол и стучал по мраморным плитам ножками, обутыми в умилительно маленькие сандалии. Став постарше, начал бить рабов. Без крика, спокойно, неустанно, не слыша стонов и рыданий, словно бы пьянея от вида крови. И синие озера огромных глаз становились белыми и пустыми, набухали алой сеткой прожилок, и ничего уже не видели перед собою, а на пухлых, в момент посиневших губах вскипала белая пена. Как у рыночного дервиша, зашедшегося в корчах молитвенного экстаза.
Или – как у Божественного…
И все же Птолемей любит Керавна. Потому что в нем живут черты Береники. А также и потому, что у него, уже даже не юноши, есть все задатки, чтобы стать хорошим царем.
Он неглуп. Одарен. Умеет увлечь за собою людей. Невероятно, непостижимо смел и находчив в бою. Еще в возрасте эфеба, при Газе, именно он, юнец, возглавил атаку рассеянной было конницы и сумел переломить ход боя.
А что жесток и, похоже, жаден до крови, так это, в конце концов, не так уж и страшно. По крайней мере, здесь, на Востоке, где благодушие правителя почитается слабостью, а беспощадная суровость лишь укрепляет уважение к власти, умеющей доказывать свое право повелевать…
Да. Керавн мог бы стать неплохим базилевсом.
Если бы слушал советы отца.
Если бы имел терпение ждать.
Увы. Нет ни того ни другого. И неприметному человеку, сгинувшему только что из шатра, приходится тратить время, золото, обученных людей, секретные, на один лишь раз заключенные соглашения не на то, ради чего, собственно, он и существует, а на отслеживание тех, кто, презрев царский запрет, встречается с Керавном, на зачистку места вокруг царевича. И самое обидное, что все тщетно. Исчезают, тонут, мрут от хвороб, погибают в пьяных драках одни, а на их месте появляются другие, и снова приходится звать незаметного и называть все новые и новые имена, избегая цепкого, укоряющего взгляда, словно бы говорящего: отчего бы не закончить все единожды и навсегда?!
Это было бы, пожалуй, лучше всего. И Птолемей, наверное, махнул бы уже рукой и сказал неприметному: да! – не будь Керавн так похож на Беренику, особенно, когда, окликнутый нежданно, оборачивается и глядит, чуть округлив рот.
Никто не поверит такому объяснению. Никто не поймет его. Что ж. Есть у владык высшее, необходимейшее право: никому не объяснять смысл своих поступков…
И все же. Слишком много сторонников у Керавна.
Клерухи, военные поселенцы, обязанные службой за землю, кстати, лучшую землю Египта, почти поголовно поминают его в молитвах раньше, чем самого Лага. Они вопят: «За что боролись?!» – и требуют раздать в придачу к земле еще и феллахов, и вопли их нельзя не услышать, ибо они и есть костяк тяжелой пехоты Птолемея, стоящей сейчас у стен Сидона.
Не отстают от них и катойки, жители обычных поселков, основанных уже Птолемеем и заселенных во имя скорейшей эллинизации страны землеробами, специально выписанными из Эллады и Македонии. Эти уже, кажется, забыли, как маялись в издольщине на каменистой родине, и крайне не желают платить подати, хоть и впятеро меньшие, чем у египтян. И их ропота тоже не следует не учитывать, ибо их сыновья служат, один из десяти, в легкой пехоте базилевса…
Разве можно им верить?
Нет. Ни в коем случае.
Даже сейчас, в походе, лишенные Керавна, ставшего для них знаменем, они шепчутся и недобро поглядывают на царский шатер. И если не бросить им кость, хотя бы в виде дозволения грабить Сидон, то спустя месяц, накануне великой битвы или во время ее, они наверняка перейдут к Одноглазому, открыто возглашающему те мысли, которые они не умеют облечь в слова. Возможно, даже и разграбив Сидон, они все равно уйдут к Антигону. Во всяком случае, Керавн, будь он здесь, ушел бы точно. «Я – македонец!» – говорит он, вызывающе глядя на Птолемея, окруженного бритоголовыми и меднокожими сановниками, и от этого вызова хочется схватиться за меч…
Именно поэтому отец повелел сыну остаться в Египте, не взяв его с собой в поход. Да еще в какой поход!..