Шрифт:
Интервал:
Закладка:
– Что там было? – удивилась Лина.
– Там, понимаете, не для простых детей было. Для всяких с отклонениями, у кого чего не так, – замялся он.
– А почему об этом неудобно говорить? – спросила Лина.
– Ну, такой красивой дамочке о таком неприятном. – Он сделал неопределенный жест рукой. Это было не заигрывание, а необходимость соблюсти политес и не ляпнуть неприличного. – А зачем вам?
– Да вот хочу найти. Я там тридцать лет тому назад отдыхала. Я как раз из этих детей с отклонениями, – улыбнулась она.
– Ой, господи… Прости мою душу грешную… А я-то вам такое сказал. Извините старика. Дело житейское. Вон как вы-то выправились. А я помню, таких детишек привозили, не дай бог. Смотреть мука, лучше б при родах померли. До пляжа на автобусе ездили…
Лина, улыбаясь, побрела в указанную сторону. Ее всегда забавляли такие ситуации. В детстве и юности она сталкивалась с тем, что по причине сколиоза ее машинально записывали в некий второй сорт, предполагая, что с ней лично жизнью это оговорено так четко, что не обсуждается в принципе. И приходилось себя одергивать: «Ах черт, этот человек считает меня неполноценной, придется хоть чуть-чуть посоответствовать для приличия». Когда она добивалась того, чего добивались и люди со здоровыми спинами, ей почему-то намекали на гиперкомпенсацию. Лина всегда пользовалась бешеным успехом у противоположного пола и была потрясена, услышав в школьном возрасте соседское «ничего, ничего, может, кто и возьмет замуж». А по взрослости обнаружила гендерные различия восприятия проблемы. Малознакомые женщины машинально как бы извинялись за свое телесное совершенство, в упор не видя, что их собственные мужья уже затеяли с Линой глазами диалог на тему «был бы счастлив».
Общество словно выталкивало ее в иную роль, как если бы она была худенькой китаянкой, а ей твердили, что она толстенная англичанка. К своему возрасту Лина считала спину двадцать пятой проблемой, а незнакомые глаза видели как первую, и получался языковой барьер.
Лина знала, что базовая проблема ее жизни никак не спина, а давящая невротичка мать, от которой она унаследовала жесткость, социальную активность, умение выдерживать любое соперничанье и нежелание подчиняться мужчине.
Мать была совком и, как всякий совок, совершенно не умела любить ребенка без оглядки, без всякого «если ты не соберешь игрушки и не сделаешь уроки». Она не знала, что доверие к матери впоследствии превращается в доверие к жизни и смерти; что любой страх, враждебность и подозрительность по отношению к матери выразятся страхом перед жизнью. Ведь она была воспитана точно такой же бабушкой.
Лина добрела до обещанного «санатория». Там было пусто и замызгано ремонтными работами. Села на лавочку в центре и начала накладывать сверху схему воспоминаний. Все было мимо. Реальные калитки не совпадали с гипотетическими. На месте футбольного поля стояли более чем сорокалетние дома. Некуда было подъезжать автобусу, а главное, не существовало никакого оврага с рестораном, часами созерцаемого из-за железной сетки.
Она бродила по периметру, спугивая ленивых кошек; дотрагивалась до обветшалых стен; растирала в пальцах и нюхала листья с акаций; прикидывала, где стоит солнце; поднимала с земли невыразительные палки и картонки… Это был не он!
Больше на этой улице ловить было нечего, потому что градус широты она прикидывала долготой маршрута от моря. Лагеря не было. Его не было физически. И как бы подробно она ни помнила, как сидит на дурацкой спевке, пишет письмо домой на грубом столе летней столовки, играет в вышибалы на плацу для построения или наряжается в пионерскую форму к торжественной линейке, его все равно не было. Его нельзя было доказать как теорему. Он был аксиомой.
Груз обид и унижений доблестно пережил нехитрую барачную архитектуру, на месте которой было построено что-то не поддающееся опознанию. И Лина подумала, как справедлив гераклитовский взгляд, воспринимающий мир как поток, как движение, как процесс, а не как набор пейзажей и предметов. И что она видела свое детство, как убранный на дачный чердак домик для Барби, в котором кукольные принадлежности десятилетиями хранят строй и порядок под мохнатым слоем пыли.
Она вышла с территории санатория с ощущением почему-то сброшенного груза. Почувствовала себя молодой, стройной и отдохнувшей, с наслаждением повторяя любимый афоризм мужа: «Отдых – это смена источников усталости».
В гостинице шли сборы. Кто-то скоро уезжал и сидел с чемоданами возле стойки администратора. Сергей Романыч пил минералку в уличном баре.
– Когда едете? – спросила Лина, подсев.
– Прямо сейчас. Вот только машина за мной задерживается, как бы не опоздать на самолет.
– Вы ж еще мне всего не рассказали, – обиженно сказала Лина.
– А всего и не рассказать. Хотите кофе?
– Нет. А есть еще какие-нибудь вещественные свидетельства любви Натали?
– После помолвки Дантеса с Екатериной Софья Карамзина пишет: «Натали нервна, замкнута, и, когда говорит о помолвке, голос у нее прерывается». Я смотрю, вас хорошо пробрало, – усмехнулся он.
– Сегодня ходила смотреть очень важный объект моего детства, – вдруг созналась Лина. – Я его не нашла, но перестала бояться. Так бывает?
– Именно так и бывает. Знаете, почему мы с вами так страстно обсуждаем сей треугольник? Потому что место Пушкина должно быть занято Пушкиным, а не психологическими проблемами тех, кто его хочет пользовать. Идентичность предполагает занимание всем своего места. В вашей голове под воздействием чего-то уценился объект страха. И вам стало легко потому, что он начал занимать свое место, – сказал Сергей Романыч.
– А что лучше – умереть, когда тебя разлюбили? Или разлюбить, когда умерли? – совсем уже по-детски спросила Лина.
– Знаете, это кому как повезет. Павлищев, зять Пушкина, сказал: «Он искал смерти с радостью, а потому был бы несчастлив, если б остался жив». Что бы он выиграл, если б убил Дантеса? Вернул чувства жены тем, что уничтожил объект ее безумной страсти? Он понимал, как сильно Натали любит, и ничего не мог сделать с собой. Он видел, что Дантес готов жениться на Екатерине, хотя сходит с ума по его жене. Что все пытаются отменить дуэль. Но все попали в ловушку. А ловушка раскрывалась в ту или иную сторону только со звуком падающего на дуэли тела. – Он грустно-грустно улыбнулся.
– Я вам так благодарна, – выдохнула Лина.
– Помилуйте, это я вам благодарен. Вы все выслушали. Я много думал про дуэль, это меня спасло в свое время. Мой лабиринт Минотавра, я ходил по нему годами. При социализме благодаря этому мог заниматься профессией и особенно не терять лица. Можно сказать, пользовался Пушкиным в корыстных целях. Впрочем, как и вы сейчас. Как и мы все тут. Вам что-то свое через это надо понять. Рад, если принес пользу. – Он посмотрел на часы. – Боюсь, что мне пора. Прощайте.
– Спасибо, – сказала Лина, – большое-большое.
Она посмотрела, как его пожилая спина в мятой рубашке удаляется к машине. Как разбитные пушкинистки в турецких платьях стоят в очереди экзальтированно прощаться с ним. Как кудрявятся позднеавгустовские листья перед тем, как пожелтеть и броситься вниз. Пахло морем, финалом странного празднества, и нестерпимо хотелось в Москву.