Шрифт:
Интервал:
Закладка:
В истории нет ничего неизбежного. Нет неизбежности и в назревающем кризисе. Всегда остаётся возможность — надежда, — что у русского народа достанет сегодня политической зрелости, чтобы сплотиться перед приблизившейся угрозой, осознать серьёзность опасности, найти в себе силы распутать комок слепой вражды, вырывающейся уже на улицы городов предвестием бессмысленных погромов.
У политического мыслителя нет и не может быть рецептов спасения, ибо никому не дано оценить заряд накопившегося возмущения и скрытую силу морального сопротивления хаосу и насилию. Он только может восклицать, как вахтенный на носу корабля или на мачте: «Впереди шторм! Тайфун! Цунами!». А дальше всё зависит от того, с какой решимостью команда корабля бросится к вёслам, к помпам, к парусам, к якорям.
NB: Совершить государственный переворот можно за одну ночь. Но учредить демократию на месте автократии — на это всегда уходит около ста лет. Примеры: Афины, Рим, Голландия, Англия, Франция.
Выше я написал о молодом поколении в России, на чьё отрочество и юность упал революционный разруб 1991 года. Но дети эмигрантов, уезжавших в 1970-е, пережили похожий разруб уже в момент пересечения границы. Позади вдруг осталось всё привычное, понятное, обжитое, завоёванное. А впереди — неведомая земля, непонятные сверстники, в состязании с которыми ты отброшен на нулевую отметку. У них здесь свои кумиры, свои словечки-пароли, свои любимые певцы, фильмы, книги. А ты, с твоим акцентом, с бедными родителями, в немодной одежде, с багажом прочитанных русских — никому здесь не известных — романов и стихов, часто должен довольствоваться положением недоучки, парии, безнадёжно отставшего от настоящей жизни.
Для многих эта встряска обернулась трагедией. Оглядывая известные мне эмигрантские семьи, я часто испытываю чувство сострадания и беспомощности. В трёх дети-подростки убежали от родителей, в двух — попали в тюрьму, а число самоубийств среди молодых, кажется, перевалило за десять.
Наших дочерей на ухабе эмиграции тоже встряхнуло изрядно.
Лена, закончив колледж, получила работу в книготорговой фирме в Энн-Арборе. Её трудовая деятельность сводилась к упаковке-рассылке книжных посылок. Для девушки, зачитывавшейся русской и мировой классикой, знавшей наизусть километры стихов, общавшейся с Бродским, Гординым, Кушнером, Найманом, Рейном, конечно, это было унылым уделом. В какой-то момент она впала в такую тоску, что даже обращалась за помощью к психотерапевту.
Её спас возврат к главной любви её детства — театру. Она стала участвовать в любительских спектаклях, потом брала уроки сценического мастерства у профессионалов. Однажды позвонила нам в Нью-Джерси и сказала: «Кажется, у нас получилась неплохая постановка». Мы с Мариной прыгнули в машину и помчались в Энн-Арбор смотреть пьесу Кэрол Чёрчилль Top Girls («Успешные дамочки»). Действительно, получили огромное удовольствие. Узнав о нашем двенадцатичасовом вояже, Лев Лосев сказал уважительно: «Вот это театралы!»
А Лена, выслушав наши восторги, заявила: «Я знаю теперь, кто я. Я — актриса. Никем другим быть не хочу и не буду».
Так для неё началась «жизнь на подмостках». Десятки тысяч молодых американцев ступают на этот манящий путь, кочуют от одного маленького театрика к другому, берутся за любую подвернувшуюся роль в рекламе или массовке, подрабатывают, ведя театральные классы в школах и колледжах (Лена преподавала даже в тюрьме!), выступают на свадьбах и ярмарках. Конечно, в какой-то мере родительское тщеславие подогревало нас, когда мы ездили смотреть нашу дочь на сцене. Но был в этих спектаклях всегда и некий живительный фермент, который исчезал для меня в бродвейских театрах. Там выступали порой замечательные профессиональные актёры, но на сцене они всегда именно «выступали, работали». Тревога «а что напишет обо мне этот противный критик? а получу ли я следующий контракт? а раздастся ли завтра звонок от агента?» лежала на них невидимым грузом. Наши же именно играли — самозабвенно, непредсказуемо, с полной отдачей.
Однажды Лена получила роль в «Укрощении строптивой» в маленьком пенсильванском театре, и мы поехали посмотреть её на сцене. И что же? Прошло полчаса, прежде чем мы узнали её в согнутом, бородатом, пылком старичке — женихе младшей дочери Бьянки. Видимо, ей понравилось удивлять нас, потому что неделю спустя она позвонила и сообщила, что её мичиганский поклонник, Эрик Олсон, приехал к ней и они поженились в церкви. Венчал их священник, который так любил театр, что бесплатно — сам! — шил все костюмы к спектаклям. Вскоре молодые прибыли к нам, и мы устроили микросвадьбу (от настоящей они отказались).
Другая внучка актрисы Ани Ефимовой тоже пробовала свои силы на сцене. В семейных альбомах хранятся фотографии Наташи, участвующей в школьных спектаклях: то в длинном красном платье, то в белом брючном костюме на палубе теплохода, то в форме медсестры. Но для неё театр не стал делом жизни. Обычные муки созревания, поисков себя в её судьбе усугублялись тем, что она оказалась в двух мирах, плохо понимавших друг друга.
В мире родителей и их друзей больше всего ценили книги, стихи, классическую музыку, европейские фильмы и умные разговоры обо всём на свете. В этом мире ей было трудно почувствовать себя вполне принятой, своей, потому что её русский язык годился лишь для бытового общения, тонкостей и многих шуток она не улавливала. В школьном мире она блистала как лучшая ученица, как остроумная собеседница, как щедрый и надёжный товарищ. Но там у неё был один неодолимый «недостаток», врождённый порок: она была белой. А 80% учеников в штатной — не частной — школе Энгелвуда были чёрными.
На что только Наташа ни шла, чтобы преодолеть границу между двумя расами! Она освоила язык чёрных, так называемый black english, в такой степени, что по телефону они принимали её за свою. Она стала прятать волосы под плотную косынку, почти отказалась от косметики. Как русская курсистка в конце XIX века переполнялась состраданием к угнетённому народу и рвалась прийти ему на помощь, так и Наташа принимала близко к сердцу все несправедливости, совершённые по отношению к неграм на протяжении американской истории, и рвалась искупить их. Возненавидела все формы неравенства, не признавала даже врождённое неравенство талантов. «Я учусь лучше своих друзей только потому, что в нашем доме я уже в детстве могла пользоваться энциклопедией “Британника”, а у них на книжных полках нет ничего, кроме спортивных журналов».
Наташин порыв к самостоятельности и независимости часто оборачивался тем, что она застревала после вечеринки или концерта в ночном Нью-Йорке, не возвращалась к обещанному сроку. Мы умирали от страха, но понимали, что запретами и скандалами делу не поможешь, только оттолкнёшь дочь от себя. Поэтому я сказал ей: «Если такое случится, позвони мне в любое время ночи. Я приеду за тобой и заберу без слова упрёка». И не раз мне случалось выполнять своё обещание — мчаться в ночной город и везти её домой, тут же засыпающую на автомобильном сиденье.
Мы не спорили с ней по расовому вопросу, лишь осторожно пытались указать на то, что в других странах белые умели зверствовать над белыми соотечественниками ничуть не меньше, чем расисты в Америке — над чёрными, что русские помещики могли быть страшнее плантаторов-южан. Но наши исторические экскурсы плохо помогали. Общаясь со своими чёрными друзьями, Наташа поневоле заражалась их вечно тлеющей враждебностью к миру белых — то есть, по сути, к нашему миру.