Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Губарев, написавший также и сказку «Королевство кривых зеркал», по которой поставили популярный детский фильм, шумел, что вот, мол, сидит здесь всякая зелень и не знает, с кем рядом выпивает!
— Ну как же? — ответил Аксенов. — Знаю. Вы написали о предателе и доносчике Павлике Морозове, который сдал отца своего.
Разъяренный Губарев возопил: что?! А ну-ка посиди здесь, сейчас за тобой придут! И исчез. Но там, куда он прибежал, ему, видимо, объяснили, что говорил он со знаменитым Аксеновым, который был весьма уважаем даже теми, кто принадлежал к другому «лагерю». И секретари союза звали его Василием Павловичем…
Губарев Аксенова запомнил. И всякий раз, встречаясь с ним, старался задеть. Как-то Василий Павлович выходил из ЦДЛ с Владимиром Максимовым, что-то ему говоря. Рядом оказался Губарев и закричал: «Слышали?! Аксенов сказал, что надо вешать коммунистов на фонарях!»
Тут Василий Павлович и взял его за ворот, притиснул к стене и предупредил: «Еще раз пикнешь, прибью!..» Больше от него Аксенов никогда не слышал ни слова.
Вообще о Центральном доме литераторов 1970-х годов рассказано немало. В том числе и Аксеновым: «…Сюда можно прийти с деньгами и с бабой, а уйти без денег и без бабы. А можно прийти без денег и без бабы, а уйти и с деньгами и с бабой».
Возможно, это касалось не всех и Аксенов говорил о личном опыте человека, наделенного внутренней силой, энергией, ироничностью к другим и к себе. «При этом, — вспоминает Аркадий Арканов, — общаться с ним не всегда было легко. В его манере держаться было что-то княжеское. Он ни на минуту не сомневался: то, что он говорит, это безусловно интересно. Если ты бывал остроумен, он поддерживал тебя своим характерным коротким смехом, давая тебе понять: это — хорошо. То есть ты проходил у него под номером вторым. Не знаю, есть ли люди, с которыми он общался на равных. Он был центровым. Если сидел за столом, то стоило ему подняться — компания распадалась…»
Застолья в ЦДЛ Аксенов прославил в своих сочинениях.
Вот, скажем, кусочек рассказа «Рыжий с того двора»: «Мне здесь полагалось выглядеть вот каким: лицо у меня должно быть изнуренное, а движения вялые, но значительные. Если я буду таким, кто-нибудь сочувственно спросит: „Что, старик, перебрал вчера?“ — и на этом все успокоятся… Если же я буду каким-нибудь иным, тогда обязательно спросят: чего такой мрачный?
…Подошел Позументщиков.
— Чего такой мрачный? — спросил он, упираясь кулаками в край моего стола.
— Что-то ты опять поправился, — сказал я Юре.
— А сам-то, — дрожащим голосом сказал Позументщиков. — Сам-то — поперек шире. Квадрат несчастный.
Всегда полутемный, заполненный, будто газом, мутно-розовым светом ресторан этот иной раз вызывал у меня невероятную апатию. Я здесь слишком часто бываю».
«Едва успели нам сервировать ужин, как в зале появился Казаков[85]. Покачавшись немного в середине помещения… он направился прямо к нам… Не ожидая приглашения, он оседлал стул, налил себе полный фужер, подцепил моей вилкой закуску. Глотая, жуя и снова глотая, он не прекращал говорить… не давая мне ни малейшей возможности представить его моей спутнице.
— Слушай, стрик, я сегодня такой, УХХ, рассказ придумал. УСС, понял? Вот вообрази, один чувак идет по дремучему, БОБЛ, лесу… Вдруг видит — в чаще окна светятся, а там, БОБЛ, а там, вообрази, буфет с великим множеством, старик, ОХЕННООХИХ напитков, и там чувиха его встречает, ХУХ, обалденная, вот вроде твоего кадра; ты откуда, девушка?[86]
— Это Присцилла, Юра, она из Англии, — сказал я.
— Вы заказывать, Юра, что-нибудь будете? — спросила… официантка Рита.
— Нет, Ритуля, я заказывать НАФИОХУ, ничего не буду, а вот этот, который тут с кадром из Дании сидит, закажет мне БЛБЛ, граф-ф-финчик.
Тут его кто-то, вроде бы Конецкий, потянул за рукав…
— Кто это? — спросила потрясенная Присцилла. — Страшно сказать, но мне вдруг показалось, что это мой самый любимый русский писатель…»
Вообще прекрасные чужестранки не были в литературных компаниях вопиющей редкостью. Наезжали и знаменитости. Так, Аксенов и Гладилин порой развлекали Марину Влади во время ее визитов в Москву. Случались и курьезы. «Как-то, — вспоминает Гладилин, — …Марина сказала: „Толя и Вася, если бы вы знали, как мне хорошо с вами. Только я одно не могу понять. Почему вы оба такие антисоветчики? Вы живете в таком прекрасном мире социализма и всё время его критикуете! Что вам не нравится в Советском Союзе?“ И завелась. Мол, вы не представляете себе, какая жуткая жизнь в мире капитализма… Во Франции можно заработать деньги, если их тебе вручают в конверте под столом, а так всё съедят налоги. Ну, нам хватило ума не спорить о политике с красивой женщиной…» Но куда девался восторг Марины от СССР, когда однажды звезду, одетую в брючный костюм, не пустили в ресторан гостиницы «Советская»! «Постановление Моссовета, — твердил метрдотель, — в брюках нельзя». С Мариной была истерика. «Как ты можешь жить в этом фашистском государстве! — кричала она Гладилину. — Фашистские законы! Фашистские запреты!»
Впрочем, нередко то, что зарубежные гости возводили на уровень драмы, советские творческие работники просто не замечали. И выпивали себе с удовольствием.
Вот сцена из «Ожога», живописующая клубные нравы:
«Сюда, сюда, девочки! Наташа, Саша, Павлина!..
Это были примадонны Кокошкина, Митрошкина и Парамошкина, легконогие посланницы советского искусства… Девушек, впервые за долгое время попавших на родину, поражали сейчас русские запахи, помятость лиц, некомплектность одежды, вся обстановка отечественного кабака с его неизбывным духом близкого дебоша.
Три девушки, звезды России, только головки поворачивали в немом изумлении, только лишь взмахивали диоровскими ресницами и приоткрывали валютные ротики при виде новых и новых литературных осьминогов, мохнатых киношных спрутов, театральных каракатиц, лепящихся к кораллу… Все были друзья, никого не выкинешь, и все были хамы. Независимость оборачивалась хамством…
Так, например, некий беллетрист положил голову в солянку Вадима Николаевича и стал ее есть нижней половиной головы, верхней же беспрестанно оскорблял хозяина солянки словом „коллаборационист“. Другой пример: некий пародист одной рукой гладил коленки подругам Вадима Николаевича, а другой беспрерывно рисовал шаржи, один позорнее другого, и подсовывал хозяину с гадким смешком.
В дверях возникло замшевое божество, сущий ангел замши. Европеянка сия у себя в Европе замши никогда не носила, окромя как на охоту, но давно уже проживая в Москве и пребывая постоянно в раздражении, не вылезала из замши.
Она „усекла“, что замша есть символ жизненного успеха в нашей столице. Ей доставляло особое удовольствие ошеломлять московскую шушеру… замшевыми трусиками, высоченными замшевыми сапогами, замшевыми жакетами… замшевым мешком для овощей, с которым она иной раз появлялась на Центральном рынке… Московский люд помирал от восхищения…