Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Как оказалось, он был одет в такие же домотканые и прочные порты и рубаху, что и Ольга; босиком; на шее – его крестильный православный крест – слава богу, никуда не делся. А вот страха, того, недавнего страха, сначала – перед невнятным припадком, потом – перед скорой ямою небытия – не осталось вовсе.
Корсар присел к столу; Волин, откинувшись в шезлонге, деликатно прихлебывал грог; безымянный палец на том месте, где в своем бреду Корсар видел то слепящий алмаз, то – бирманский рубин цвета голубиной крови, – был замотан чистой опрятной тряпицей. Ольга тоже отошла куда-то в тень, и Корсар с жадностью набросился на еду, ритмично работая челюстями, перетирая куски нежнейшей буженины и свежего хлеба с пучками зелени, запивая все терпким сухим крымским вином из оплетенной бутыли, – наливая, естественно, предварительно в толстостенную глиняную кружку.
А потом… Нет. Не насыщение и не опьянение… Что-то странное произошло с ним потом… Корсар откинулся на стуле и оказался в той же непроницаемой тени, как Волин и Ольга, и смотрел на бьющихся о стекло лампы-молнии мотыльков, и видел, как плавятся их тела, как сгорают их крылья в жгучих потоках сгоревшего топлива… И вспоминался то огонь в какой-то старой бабушкиной печи, то стук колес – и мелькание выжженной степи за пыльными окнами разбитого, раздерганного вагона…
И гитара, что лежала на третьей полке, напротив самого Димы – безбилетного и счастливого, мчащегося от моря Балтийского к морю Черному – без гроша в кармане, – худого, веселого, бессонного; и слышалась хриплая песня мужчины с седой нечесаной бородой; он сидел в конце вагона и напевал ее двум студенткам, а те слушали со страхом и трепетом… А Дима помнил, что это за песня…
Хочу домой. Не знаю, где мой дом.
Тоска зимой и летом. Напролом спешу туда,
где ластится волна, дышу вполвздоха —
будто бы война уже на страже, и настороже
орудий жерла. Ворон – на меже.
А все гуляют, будто бы весна,
В последний раз, а после – тишина.
Писклявый визг шута и болтуна,
Вины блесна, причальный плеск вина,
И бает генералова жена:
«Всему – хана. У бездны – нету дна».
Кобель-трёхлеток – вымыт дочерна.
А дальше – всё. Лишь снега белизна.[52]
И оттого, что не было тогда вокруг никакого снега, а были пропеченные, выжженные солнцем крымские степи и воздух был напоён запахами сушеной полыни и высохшей стерни, никому не было спокойнее…
– Ну что ты опять такой хмурый? – Ольга принесла старинный подсвечник, зажгла свечу, потом от этой – другую и третью… – Прочла где-то в Интернете сентенцию: «Свеча ничего не теряет, если от ее пламени зажглась другая свеча».
– Она-то ничего не теряет. А вот примета – наипакостнейшая.
– Разве? Это прикуривать от свечи – да. Но не от шандала, – подал голос Волин.
– Значит – я ошибся, – покорно согласился Корсар.
– И не только в этом.
– Надеюсь. Сорок с лишним лет за плечами.
– Надейтесь, надейтесь… Пока вы отдыхали, молодой человек, я тут пролистал вашу книжку…
– Которую?
– Авторскую, естественно. Которая «Грибница».
– И – как?
– Забавная. У профанов, мнящих себя интеллектуалами, – имела бы успех.
– И что же там самое забавное?
– Название.
Волин чиркнул спичкой, раскуривая трубочку… На миг лицо его осветилось красным всполохом, еще. Еще… Морщины виделись четко, как на жесткой гравюре Дюрера, и все черты этого человека были сейчас просты, грубы и совершенны. Спичка погасла, и лицо – исчезло во тьме. Словно и не было.
– Вы умеете догадываться. А тот, кто умеет догадываться, имеет право на то, чтобы знать.
– Я… кажется, это… уже слышал. Совсем недавно. От одного субъекта. Вроде бы даже профессора изящных искусств.
– Бывает. Идеи, знаете ли, носятся в воздухе, в слоях эфира, как выражались ранее, в «ноосфере», как говорят теперь… Вот и выхватывают – то один, то другой – похожие слова, мнения, даже жесты…
– Вы не хотите узнать, что с ним стало, доктор Волин?
– С кем?
– С Иваном Ильичом?
– А что с ним могло еще стать? Умер, конечно. У Толстого Льва Николаевича даже пьеска таковая имеется, с тем же названием. Не приходилось видеть постановку?
– По Толстому – нет. А современный вариант – отчего, смотрел. Даже участвовал.
– Неужели к актерскому к ремеслу тяготеете, Дмитрий Петрович?
– Да куда уж мне. Статистом приблудным постоял. Это было. Потом – поползал. Им же.
– Что так? По роли было положено?
– Не знаю, как по роли, но по дури – точно.
– Не наговаривайте на себя, милейший… Дурь – это не глупость, а особый склад ума.
– Да бросьте, Александр Александрович. Дурь, она и в Африке – дурь. Только у нас русская, а там – африканская. – Корсар задумался на секунду, хмыкнул: – Ну или… трава.
– Видите, как многозначен мир? Даже в простеньком слове! А вы говорите – статист приблудный… В нашем махоньком мире и сухарь – бублик, и пятак – рублик.
Корсар прищурился:
– Переигрываете, папаша Сан Саныч. И не самую малую толику, а просто как корова на льду – на сносях и с шестью рогами!
– Ах, Корсар, приятно вас слушать – вам бы романы писать, абсурда нашей жизни туда добавить, тайну какую-никакую изобличить, а вы – беллетристику унылую штампуете… Оно вам к лицу?
– «Лицом к лицу лица не увидать…»
Волин поморщился, произнес:
– Догадываетесь, какая изначально ритмическая фраза, само собою, из русского общеупотребительного была далее в этом стихе? С рифмой на слово «мать». И про «большое» вблизи и на расстоянии – поэт поперву пошалил; это потом для печати поправил – гонорары-то всем надобны, а творцам по жизни – просто необходимы. Да не морщитесь так, Корсар, раз говорю, значит – знаю.
– Своими ушами слышали, своими очами бачили?
– А то… – Волин усмехнулся, добавил: – Как выражается нынешняя переходная молодежь.
– Не только. Отчего – переходная.
– Откуда ушли – уже не помнят, куда придут – еще не знают.
– Как все мы. И – всегда.
Волин покачал головой:
– Когда-то на восходе века, когда мы все еще журчали ручьями ранними весны…
– От кого я уже слышал подобное?
– Не важно.
– Мне – важно.
– Вспомнишь потом, Корсар. Просто некогда… люди не просто помнили – испокон знали и свое предназначение, и свой путь. И оставляли это в названиях тех селений, где жили.