Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Заглянув в отверстие замка, он быстро оценил картину: «У музыкантши щеки опали, побледнели, а были розовые. Взгляд растерянный, болезненный, злой. Носится по комнате, последние калории сжигает, а ей бы беречь их, ну сколько выдержит человек без еды? Двадцать пять дней? Тридцать? Если, конечно, не свихнется. Но мне ее не жалко, не жалко! И не потому что я с удовольствием плюю на человеколюбие. Я же эксперимент ставлю. Зная, что давно закончился биогенез, а ныне бурное развитие продолжает ось психогенеза, хочу заглянуть дальше, представить его вектор. Как будет эволюционировать гомо сапиенс. Вот меня и интересует итог задуманного спектакля: взглянуть, кто именно — и обязательно, как именно, — победит: голод или закон нравственности? Рефлекс или библейская заповедь? В какой последовательности начнет ломаться людская психика? Меня это занимает. Определить пик максимального напряжения в противоборстве инстинкта и нравственного кодекса — весьма перспективная идея… А этот физик из Караганды, так быстро бородой оброс, сидит, читает, видно, голод ему нипочем. Необходимо ли так безрассудно фантазировать, чтобы извратить совесть этого физика? Этот вопрос я задаю самому себе. Что я получу в финале: победу или поражение? Его надолго хватит, крупные мясистые уши подчеркивают замкнутость, даже жестокость, а небольшой рот выдает упрямство и неуступчивость характера. Впрочем, нередко случается такое, что в экстремальных условиях они первыми теряют себя и выкидывают что-то невероятное, после чего страх и стыд может охватить любого. Но, конечно, никак не меня! Подождем. Сейчас начнется самое главное. А вот и учительница биологии из Гомеля. Небось изучала влияние урана на почвы полей близ Чернобыля. Мутации грызунов и так далее. Мерещилось ей, что из степных мышей в результате трансгенных изменений в один прекрасный день появятся мамонты, которые в далекой перспективе окажутся новым видом разумных существ. Ведь известно, эволюция пробивалась по каждой антропологической вертикальной линии, и возрастал человек в новом и усложненном образе. От предгоминид к австралопитеку, потом к синантропу, затем к питекантропу, неандертальцу, гомо сапиенсу, а впереди — к космикусу и далее, и далее… И так без конца, до абсолютного разума в абсолютной материи, соединенных в единый божественный образ. А эту даму я не узнаю, не туркменка ли она из Ашхабада? Точно, кажется, она училась в консерватории. Глаза хищницы, и жар от нее исходит, словно кипит вся. Какой продукт в ее сознании варится? Что выплеснется наружу: тарелка борща для собственного потребления или злобные планы мщения Ивану Гусятникову? Очень трогательно, но больше смешно. Смешно, смешно. Она? Против меня что-то задумывает? Восторги, восторги начинают захлестывать меня. Надо же такое придумать! Я подзываю коменданта шестого барака, его имя меня не интересует, я не держу его в голове, для чего мне никчемная информация, и даю команду: «Накрой в столовой барский стол. Завали его изысканными деликатесами, открой пару бутылок первосортного вина, поставь графин водки „Большой“, укрась стол экзотическими фруктами и объяви крепостным, что скоро хозяин придет с приятелем поужинать. Потребуй, чтобы моей трапезе не мешали. К накрытому столу никто не должен подходить, но дверь столовой оставь открытой, разлей на пол водки, не скупись, пусть ароматы яств и спирта заполнят гостиную. Мне надо возбудить аппетит, и не простой, а дикий, зверский. Я же останусь за ширмой, мое место сегодня там». — «Прошу прощения, вас ждать? — отчаянным голосом начал комендант. — Вы сядете за стол, или я чего-то не понял?» — «Не твое дело. Выполняй поручение, смотритель, но в столовой чтобы никого из персонала не было. Она должна быть совершенно пуста. Официанты, повара сделают свое дело и пусть дожидаются дальнейших указаний в апартаментах. Danyuan xiuyang! Даньян хуянь (Сноска: с китайск. «Пустьотдохнут после работы» ). Если понадобитесь, я сам вызову. А провинившихся наказать розгами. Начинайте накрывать ужин. Да живо!» Иван Степанович подумал, что пора в современный язык вводить лексические формы старой Руси. «С розгами у меня неплохо получилось! Совсем как у административной элиты романовской империи, — мелькнуло у него в голове. — Да, замечательное у нас прошлое, жаль, почти забыто. Если и вспоминают что-то, то совсем недавнее, противоречивое, русско-немецкое. И перебирают в памяти это время как-то особенно громко, без стеснения. А в этих событиях — много неоднозначного. Ведь когда первые крестоносцы дошли до Гроба Господня, они по колено были в крови. Церковь не любит говорить об этих событиях. Но и наши отцы, дошедшие до победы… они тоже по плечи тонули в крови. А мы уже более шести десятилетий все шумно празднуем, забывая, по какому поводу пьем… Я сам не готов заступиться за великое прошлое, выйти на площадь, чтобы пропеть гимны Х1Х веку, но такие песни других ревнителей старины порадовали бы мой слух. Впрочем, лишь мизерной части интеллектуалов придет на ум такая вздорная мысль. Подумаешь, старина! Тьфу! Тьфу! Сегодня мало кто желает заглядывать в царские времена, чтобы ненароком не остаться там навсегда. А не подозрительна ли эта странная боязнь, если она оказывается к тому же и общенациональной? Да и, похоже, не излечимой? Почти европейская, тревожная осторожность! Но они-то боятся вернуться в бедность, а мы чего опасаемся? И вообще, откуда у наших такое обостренное чувство неприятия дней давно минувших? Забыли, что Европу копировать русскому никак нельзя? Сколько поколений об этом постоянно твердят! Я безжалостно наказывал бы любого, кто игнорирует собственную историю! Но сейчас я должен думать совсем о другом. Меня ждут химеры разума. Я тороплюсь встретиться с ворами, придирчиво вглядываться, как моральные устои начнут деформироваться, а академическое образование вовсе не помешает совершать смертные грехи. Я дарую им возможность доказать, что в человеке еще остался нравственный голос, как знак христианской цивилизации. На столе моя собственность, — правда, кулинария, а не ювелирные драгоценности, но моя! Тронуть ее без моего разрешения нельзя! Поднимется ли у них рука на нее? И как скоро это произойдет? Через муки переживаний, через душевные страдания или просто и банально: хап! Хап! Вот что интересно, вот что я так страстно хочу понять, чтобы еще больше убедить себя в правильности своего мировоззрения: человек не заслуживает никакого уважения, и плевать на него с любого расстояния доставляет мне высшее наслаждение. Единственная тайна, вызывающая искреннее любопытство и желание проникнуть в нее, следующая: как уважаемая программа, которая оценивается в неисчезаемом, вечном айкью, оказалась в такой никчемной биологической структуре? Ей и срок-то отмерен семьдесят лет! Плоды возмущенного разума живут тысячелетия, а воспаленной плоти — в закулисных тайнах мутаций — не больше двух-трех поколений, не достигнув нирваны. Должно же быть ясно, наконец, всем, что между разумом и плотью непреодолимая пропасть. Как между восторгом и забвением! Как между мечтой познать мир и желанием как следует высморкаться. Это два абсолютно враждебных друг другу субъекта, которые сосуществуют вместе, но не стали партнерами. Не смогли по-настоящему объединиться в одно целое. У них слишком много непреодолимых противоречий, как в незапланированной встрече будущего и прошлого. Жизни и смерти! Мой эксперимент должен доказать, что я прав! Еще больше убедить меня, что собственное я — нечто совсем другое, чем собственный разум. Потому что «я» состоит из нескольких составляющих и самая большая его часть — в биологии, то есть не в разуме, а он сам тайна, призрак, привидение. Первая составляющая (программа) не сможет в гармонии жить со второй, более того, вторая враждебна первой. Хотя кажется, что разум никак не может быть враждебен собственной плоти. Поэтому результаты эксперимента еще раз подтвердят мое убеждение, что библейские заповеди написаны только для одной программы, для разума. А человек совершенно не цельное существо. У его разума божественное происхождение, а у плоти — дьявольское. Не потому ли большой ум редко кого соблазняет, глубочайшие мысли наводят на массы ипохондрию, а книги корифеев разума пылятся на библиотечных полках? Но тело, сексуальные формы, ядреная плоть будоражат всякого! Индустрии ума не существует, а индустрия секса стремительно растет. Не дьявольские ли это атаки на сознание? Тут я опять торопливо прильнул к замочной скважине, но уже в особом возбуждении, казалось, даже с азартом. Пожалуй, возможность наблюдать за поведением холопов становится для меня высшим на сегодня развлечением. Как они смогут воздерживаться? Насколько у них хватит воли? Ведь необходимо обладать сверхчеловеческими качествами, чтобы не броситься на пищу после нескольких дней голода. В этот момент стало созревать ощущение, что меня может ожидать сюрприз. Знаю же, что в какой-то момент истории на смену неандертальцу вдруг появился человек. Откуда он взялся? Из теней генных мутаций? Из-за кулис универсума? Гипотез предостаточно, однако я верю лишь в собственную версию. Возможно, она несколько экстравагантна. Но это мое дело. Меня охватил какой-то непонятный страх, подсознательное волнение. Щель, в которую я старательно вглядывался, вдруг начала расширяться, обращаясь в огромную смотровую площадку. Это неожиданное превращение чрезвычайно удивило меня. «Что за чудеса?» — мелькнуло в голове. Впрочем, ароматы кулинарных изысков и спиртового букета водки «Большой», адским порывом хлынувшие на меня, моментально удалили из сознания предыдущие сомнения, и мой глаз начал отмечать весьма пикантные подробности поведения крепостных. А именно, весьма странное замешательство, которое постепенно охватывало моих работников. Я поймал себя на мысли, что глумление над человеком доставляет мне хищническое удовольствие. Народ в гостиной явно оживился. Музыкантша прибавила темп ходьбы, а ее взгляд не отрывался от кулинарных изысков. Облик обрел целеустремленность, глаза заблестели, зрачки сузились, кулачки то и дело нервно сжимались и разжимались. «Она ломает в себе какие-то принципы, — ухмыльнулся я про себя. — Давай, давай, открывайся, извлекай наружу звериное начало. От программы свирепой твари не спрячешься». Физик небрежно отбросил книгу — духовная пища больше не интересовала его. И вдруг оказался перед самым входом в столовую, загородив его, словно подсознательно хотел оказаться ближе всех к столу. Глаза у него налились кровью, хрипловатое дыхание участилось, во всем читалась готовность к греховному действию. Чего он ждет? Вперед! Действуй! Видимо, аккумулирует энергию беспринципности. Чтобы принять быстрое решение, человек должен быть абсолютно свободным. Физик лишен этой свободы, у соотечественников, прибывших в Россию из ближнего зарубежья, одни комплексы. Как же далее будут разворачиваться события? Да были ли у него принципы? Yinggai zanhuan! (Сноска. Китайск. «Необходимо подождать» ). А бывший дьякон, прежде церковный староста, что это он расплылся в улыбке? С тяжелых его губ еле слышно слетают слова восхищения: «Икорочка и маслице на блюдцах, севрюжка, королевские креветки, и балычок, и окорок, а вон и поросенок, язычок. Чего только нет! Ой-ой! Рог изобилия! Кажется, ни за что на свете не устоять мне перед таким соблазном. А что Боженька? Простит? Простит! Прежде ведь не раз прощал! Впрочем, отрадно даже не то, что он простит, а то, что пока до него дойдет этот мой грешок, он обо мне вовсе забудет. Как я могу сохраниться в его памяти? Меня даже мать родная не помнит, а родной брат, увидев, без остановки чертыхается. Разве можно вспомнить, кто есть раб Тимофей Затулин? Нет, такой памяти не существует, чтобы Тимоху в голове держать, я ведь нередко сам себя забываю. Так что на мелкий грешок я уже почти готов, вот только определиться, с чего начать. Незаметно стащить спинку стерляди? Или ребрышки ягненка, поджаренные на гриле? Может, умыкнуть тарелку заливных телячьих язычков? Чтобы следов не оставлять? А потом и тарелку продать…» «Ну, молодец дьякон, признается, что без церемоний готов во грех войти. Теперь пора взглянуть на Осинкина из Тувы, он дневник ведет, журналист что ли или писатель? — прищурился господин Гусятников. — Что-то не видать его. Пусть каллиграфическим подчерком все старательно опишет, шаг за шагом проследит, каждую вздорную реплику на бумагу положит, сценку за сценкой правдиво занесет на свои страницы. Да, Иван Степанович хитроумно провоцировал человека, с твердым намерением обнажить скрытую за вуалью природную суть, его никчемную программу наизнанку вывернуть! Чтобы вдоволь насмеяться над несовершенством гомо сапиенса. А, вот он, за шкафом! Что вяжет? Да так ловко! Но это не вязка вовсе. Тувинец сплетает в косу длиннющую веревку, в ней уже аж три с небольшим метра. Но для чего? Что за странные фантазии? Не удушиться ли собрался сочинитель? Забавно! Даже захотелось осыпать Осинкина благодарностями. Ведь за таким редким событием воочию понаблюдать не каждому удается. И не просто понаблюдать издали, а вплотную подойти, так сказать, встать лицом к лицу, чтобы фиксировать каждую секунду, как он в петлю влезает и с каким выражением лица это проделывает. Взгляд-то у него каким будет? Бешеный, неистовый, или вялый, отрешенный? Как ему удастся носком оттолкнуть табуретку? А вдруг у него ничего не получится? Застрянет нога или что другое произойдет, и табуретка не опрокинется? Что тогда? Сконфузится ли он, станет ли раздражаться из-за своей неуклюжести? Обвинять табурет в неподатливости, в дурацкой конструкции? А может, замешкается, усомнится в верности последнего движения? Или все будет выглядеть по-деловому, как у гимнаста на чемпионатах, — раз, два и капец! Закряхтит, на губах выступит пена, тело искривят судороги, зрачки окаменеют, и окочурится мой крепостной на собственноручно свитой петле. А в последний момент и пошутить не грех: перед самой смертью, когда воля оставит тувинца, можно сложить его пальцы в дули. Так и повиснет он, обращенный к миру в позе ненависти ко всему человечеству, с дулями в кулачках! Ведь забавно? Забавно, забавно! Вот что еще! Жаль, что в самом начале не додумался, — ухмыльнулся Гусятников, — возможно ведь и другое развитие событий. Может быть, они в голодухе начнут его потихоньку поедать? Вначале кусочек, потом другой, побольше, а чуть позже съедят всего покойника. После семи-десяти дней полного отсутствия пищи это для человека вполне нормально. Что же тут необычного? Во все времена так было! Хочу понаблюдать за этой трапезой. Прислушаться к чавканью, увидеть, как они станут в восторге обсасывать косточки, приговаривая: «А что, совсем неплохо! Даже не думал, что он такой приятный на вкус!» А кто-нибудь даже бросит: «Объеденье! Еще хочу! Дайте добавки!» Но сейчас такому развитию событий нет места, стол завален продуктами. Этот сценарий надо припасти на следующий раз или запустить его у чревоугодников. У меня ощущение, что я успею насладиться и этим сюжетом в полной мере. Впрочем, вернусь обратно в барак номер шесть. Кстати, чем занята учительница из Гомеля? Как ее имя? Почему я ее не вижу? — Гусятников залез в карман пиджака, вынул лист бумаги, развернул его и прочел: — «Екатерина Блохина. Биолог». Биолог? Но где же она? Что она знает о своем предмете? Эй, комендант, — отстранившись от двери, бросил Иван Степанович, — найдите повод и обяжите Блохину находиться в гостиной. Скажите, что я назначил ее охранять сервированный деликатесами стол». — «Она целый день лежит в кровати. Видимо, больна», — шепнул ему комендант барака. — «Симулирует болезнь? Непослушание? Что может быть с человеком на пятый день голода? Я вас спрашиваю? Не на двадцатый, не на тридцатый, а лишь на пятый? Кроме паники в сознании, ничего. Но у нее же высшее образование, она должна знать, что никакой опасности для жизни нет и быть не может. Надо управлять своей психикой. Передайте ей мой наказ: она должна охранять мой ужин, находясь в гостиной». Впрочем, потребность в приказном тоне быстро прошла и я опять уткнулся в свою замочную скважину. Мой разум чувствовал себя при этом комфортно. Казалось, он уселся в удобном кресле перед сценой в театре российской жизни. Угрюмой, но весьма поучительной, убогой, но с избытком страсти. Вдруг вспомнился Ницше: «Вся моя желчь необходима познанию». Действительно, так оно и есть, и я продолжил всматриваться в лица крепостных. Музыкантша еще более осунулась. Взгляд стал яростным, скулы обострились, подбородок вытянулся, она была близка к истерике. Меня ее состояние чрезвычайно заинтересовало, я даже сам попытался отдаться тем чувствам, которые господствовали в ее душе — но тут на глаза опять попался физик. Он стоял у самой двери столовой и то и дело чесал затылок, топал ногами, скалил, как собака, зубы, по-звериному скулил.