Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Наверное, тебя удивляет, что мой отец закончил карьеру учителем в обычной школе. Колониальное правительство вынуждено было ввести преподавание ислама в школах, чтобы убедить родителей, что там их детям не будут засорять мозги, превращая их в неверующих. Поначалу родители сильно сопротивлялись. Никто не хотел отдавать своих детей в государственную школу: считалось, что там их могут только испортить. Все слышали пугающие истории о сладких речах лукавых миссионеров и знали, что ради внедрения повсюду своих обычаев британцы не брезгуют ничем. Так что родители твердо стояли на своем: пока ислам не включат в программу, мы своих детей в государственную школу не пустим. Вот потому Маалима Яхью — который сам никогда не ходил в такую школу, но свободно рассуждал о хадисах и их интерпретации в разные века и мог цитировать наизусть целые главы из Корана и поминальную молитву — и пригласили стать учителем в одной из колониальных государственных школ. И другие богословы заняли такие же должности в других школах, чтобы открыть колониальному образованию доступ в жизнь местной детворы. Какая ирония: колониальное образование сделали возможным именно богословы вроде моего отца!
С ранних лет я начал ходить с Маалимом в мечеть и другие места, где он вел молитву и исполнял ритуалы. Я носил за ним его разобранные на листы книги, подавал ему очки и тасбих[68], а при необходимости бегал с мелкими поручениями. Я знал, что отец любит, когда я сопровождаю его по таким поводам; многие одобрительно похлопывали меня по плечу, и мне нравилось чувство своей нужности и причастности к общему делу. Меня называли маленьким святым и предсказывали, что я пойду по отцовским стопам; моя скороспелая набожность вызывала улыбки, но в этих улыбках читалось поощрение. Потом я подрос и стал уклоняться от этих совместных мероприятий, ссылаясь на домашнее задание. Должно быть, и отец, и все остальные прекрасно понимали, что это просто отговорки. Я ходил в ту же школу, где он учительствовал, и ему было отлично известно, что нам задают. Наверное, его очень разочаровало, что моя любовь к религии и ее изучению оказалась такой поверхностной.
Так прошли годы независимости, а потом случилась революция, после которой все изменилось.
* * *
Тут папа остановился в своих воспоминаниях, обратив взгляд куда-то далеко. Я вспомнил, как мама боролась с памятью о тех временах, и, когда папино молчание затянулось на несколько минут, сказал ему об этом, чтобы вернуть его оттуда, где он сейчас находился. Он посмотрел на меня, но не заговорил сразу. Потом отпил воды и продолжал.
* * *
Как многие немолодые учителя и государственные чиновники, через год-полтора после революции мой отец потерял работу в школе. Думаю, он это предвидел. Правительство объявило, что проводит увольнения с целью сэкономить деньги и избавиться от «привилегированных осколков ушедшей эпохи» — таков был язык новых властителей и их консультантов из братских социалистических стран, Германской Демократической Республики и Чехословакии, взявших шефство над нашим образованием (китайцам при этом досталась медицина, а Советский Союз курировал органы правопорядка и вооруженные силы). Возможно, эти консультанты использовали более решительные выражения, чем «привилегированные осколки ушедшей эпохи». Наверное, они произносили жесткие и суровые слова: очистить систему, удалить гниль, изгнать, выжечь, истребить — сделать то, что делал с ними самими Советский Союз в своей безумной жажде вершить реформы огнем и мечом. Похоже, единственные реформы, на которые способны такие преобразователи, — это истребление и изгнание. Короче говоря, почти все пожилые чиновники и учителя, замаранные пусть даже формальным сродством с предыдущей эпохой, понимали, что рано или поздно они лишатся своих мест. Среди них были и те, кто привык к роскоши и почету; они и представить себе не могли, что их низведут до такого уровня. Несомненно, по контрасту с прежним благополучием им было труднее переносить бедность и пренебрежение, вскоре ставшие их уделом, хотя в сущности точно такие же тяготы выпали и на долю людей вроде моего отца, чья жизнь всегда балансировала на грани нищеты: тесное жилье, скромная пища и всего ровно столько, сколько необходимо.
Но нам оставалось только одно: сидеть тихо, пока историю пересказывают заново, безмолвно и печально наблюдать, как издевательски развенчивают наши старые легенды, и дожидаться той поры, когда мы сможем шепотом напомнить друг другу, что́ эти грабители пытались у нас украсть. По мере того как тьма сгущалась, а количество унижений и опасностей возрастало, многие занятые поисками работы и безопасного угла стали вспоминать, что они арабы, индийцы или иранцы, и понемногу возрождать заброшенные связи. Некоторые из этих связей были порождениями фантазии в умах людей, доведенных нуждой до отчаяния, но другие были реальны, хотя и давно забыты. Так здесь и жили: у каждого было полно родственников и знакомых, рассеянных по всему океанскому побережью, о которых он раньше предпочитал не вспоминать, но теперь каждый бросился искать их адреса в старых письмах и на клочках бумаги. Правительство не пресекало эту лихорадочную суету. Политика деколонизации не терпела нелояльности и требовала верности нации и континенту. С революцией эта политика стала жестокой и насильственной и вынуждала многих пускаться в бега, потому что они боялись за свою жизнь и за свое будущее. Власть видела в этих поисках контактов за океаном доказательство тайной враждебности местных жителей и терпеливо ждала их отбытия, отнимая у них покуда все, что могла.
Спустя некоторое время Маалиму Яхье предложили работу в Дубае, и он получил паспорт и разрешение на выезд, что в ту пору было непросто — не по какой-то особенной причине, а потому, что в ту