Шрифт:
Интервал:
Закладка:
— Интересно, — откликнулся я, не зная, принять ли ее слова за проявление доверия или маневр следователя.
Так или иначе, я довольно безмятежно преподавал микробиологию в своем классе. Приближалась летняя сессия. Между тем, в училище началась буря. Человеческие бури возникают точно так же, как и океанские. Кажется, все тихо-спокойно, а на самом деле, накапливаются в одном квадранте человеческого общества (в данном случае — училища) многочисленные полюсы напряжения. Возникают множественные молнии, громы, скандалы, которые порождают панику и противоестественное для человека желание добить и без того погибающего. По странному стечению судеб (или так все и сводилось в одну кучу свыше?) в моем классе, наряду с обыкновенными мальчиками и девочками, оказалось несколько студентов с весьма необычными, даже знаменитыми фамилиями: Миша Трубецкой, Саша Раевский и Маша Малевич. Трудно было (как бы мне этого не хотелось!) вообразить родство Миши и Саши с декабристами, а Маши с Казимиром Малевичем, знаменитым художником-супрематистом. Как бы мне этого ни хотелось, я моментально провалился, потому что Миша Трубецкой (шатен, высокого роста, хоккеист) происходил из рабочей семьи, которая проживала на Красной Пресне, а Саша Раевский (черноволосый, кудрявый, губастый) был еврейским мальчиком, родители которого переехали из Полтавы в Москву лет десять назад. Только Маша Малевич (рыженькая, веснушчатая, подвижная, как будто бы крутящая обруч на вертких бедрах) вернула мне надежду на способность фантазии переродиться в реальность.
— Да, это правда. Я и в самом деле внучатая племянница Казимира Малевича. И несмотря на близкое родство не понимаю, что означает его картина «Черный квадрат», — призналась Маша.
Я пытался в это время рассказать моим ученикам о важнейших открытиях в микробиологии, которые произошли в нашем веке. Произошли параллельно с открытиями в других науках и в искусстве. Скажем, «Черный квадрат» Малевича и теория относительности Эйнштейна. Или открытие микробных вирусов — бактериофагов, сделанное д’Эреллем, и модель атома, предсказанная Резерфордом. В связи с этим, я рассказал моим ученикам историю «Французского коттеджа». Рассказал о гениальном наблюдении франко-канадского микробиолога Феликса д’Эрелля, что некоторых вирусы способны убивать микробов, вызывающих холеру, чуму, дифтерию и другие опасные инфекции. О том, как Феликс д’Эрелль подружился с грузинским микробиологом Георгием Элиавой, и они решили построить Институт бактериофага в Тбилиси. О том, как Элиаву расстреляли по приказу Берия, а д’Эрелля, успевшего вернуться в Париж перед самой Второй мировой войной, немцы бросили в тюрьму за отказ сотрудничать с ними. О том, как я ездил в Тбилиси, чтобы узнать самому эту историю из уст оставшихся в живых сотрудников д’Эрелля и Элиавы. О том, как я нашел дом (французский коттедж), в котором должны были жить д’Эрелль и Элиава со своими семьями, но который был отнят у Института бактериофага и передан в некое ведомство, курируемое Берией.
Я, пожалуй, слишком далеко зашел в своих воспоминаниях, потому что (как следствие моей никчемной откровенности) завтра же случилось четыре неожиданных разговора.
Не успел я припарковать мои «Жигули» под окнами училища, как из танкообразной «Победы» болотистых тонов вывалился заведующий кабинетом микробиологии Минкин (толстый, слащавый коротышка с лысиной, выпирающей, как яйцо страуса, из-под перевернутого велюрового гнезда его затасканной шляпы) и, салютуя, пересек мне дорогу:
— Ха, Шраер! Легок на помине! Только о вас подумал, а вы…
— К вашим услугам, Минкин.
— Как тачка?
— Бегает. Да вот овес нынче дорог, — пытался я отшутиться.
— Я вас вполне понимаю. После таких зарплат…
— Ну уж, скажете, Минкин!
— Скажу о зарплатах, но позже. А сначала о стоимости овса, то бишь, бензина. Знаете, сколько моя «Победа» сжигала? Никогда не догадаетесь — ползарплаты! Ну, четверть, наверняка, на пике сезона.
— Сочувствую, Минкин.
— Поздно, Шраер!
— ?
— Поздно сочувствовать мне, посочувствуйте себе.
— Весьма двусмысленно, Минкин. А поточнее?
— А поточнее — переходите на солярку. Целый бак за рубель у леваков, и еще спасибо скажут.
— Но ведь мотор не для солярки, Минкин.
— Вот тут-то мы и подходим к сути. А суть в том, что я снял прежний мотор и поставил дизель.
— Я не способен к таким радикальным переменам, Минкин.
— Не скромничайте, Шраер. О ваших грандиозных планах (временно заторможенных!) мне известно. Я и сам одной ногой был в ОВИРе, когда это случилось.
— Что случилось, Минкин?
— Не притворяйтесь, Шраер. Вы же знаете Илью Минкина?
— Знал когда-то шапочно по Дому литераторов.
— Он мой двоюродный брат, — сказал Минкин. — Ему дали пять лет лагерей за сочинение антисоветских куплетов — «чернух».
Никак не мог соединить фамильным родством столь противоположных людей. Моего коллегу по училищу я представил читателю ранее: толстый, слащавый коротышка с лысиной, выпирающей из-под велюрового гнезда затасканной шляпы. Еще и наглый, подумал я тогда. А вдруг я ошибся в характеристике, приняв анатомические особенности заведующего кабинетом микробиологии за его сущность. Мало ли я знаю кристально чистых людей с толстым («пивным», как говорят англосаксы) брюшком и лысым черепом! Мне даже стыдно стало. У человека родственник в ГУЛАГе за сочинение антисоветских сатир, мой коллега по литературе, а я…
— Простите, Минкин. Не связал с вами. Ужасная история произошла с вашим кузеном. Примите мое искреннее сочувствие.
— Что поделаешь, Шраер. Надо держаться. И не повторять ошибок. Случайно узнал о вашей вчерашней лекции. Тему выбрали потрясающую: наука и искусство. И какая история про «Французский коттедж» и Берия! Вы смелый человек! Но будьте осторожны. В каждом классе есть доносчики.
— Это мне понятно. Иначе как бы вы узнали, Минкин!?
Он сделал вид, что не расслышал последних слов и утонул в здании училища.
Не успел я развесить на стенах класса таблицы и рисунки с изображением разнообразных микроорганизмов и нацелить объективы учебных микроскопов на стеклышки с фиксированными и окрашенными бактериями, вошла секретарша директора и пригласила меня следовать за ней. Нина Михайловна Капустина улыбнулась мне, но улыбнулась как-то сочувственно, с долей укоризны и не столько мне, сколько себе самой, оказавшейся (по моей милости?) в весьма щекотливом положении. Поэтому и улыбка лишь на минуту разгладила морщинки и складки ее доброжелательного лица шестидесятилетней русской учительницы.
— Слышала, Давид Петрович, про вашу замечательную лекцию. Искренне сожалею (она помедлила), что не знала и потому не присутствовала.
— Спасибо, Нина Михайловна, — сказал я.
— А вот завуч Голякова, она тоже не слышала, но встревожена.
— Чем же, Нина Михайловна?