Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Хорнрак встряхнулся, резко рассмеялся и, убедившись, что в «Калифорниуме» его явно не ждет ни западня, ни враг, гадюкой выскользнул из тени. Одна его рука, свободно опущенная, была хорошо видна, в то время как другая, скрытая полой поношенного серого плаща, лежала на рукоятке славного простого ножа. Так он вошел в печально известные хромированные двери. За ними Манго Грязный Язык, капитан северян, во время недолгого правления Кэнны Мойдарт строил планы один другого отчаяннее, надеясь прорвать осаду Артистического квартала… лишь для того, чтобы пасть под странным топором Эльстата Фальтора. По правде говоря, гибель большинства его соплеменников была не столь достойной…
Калифорниум! Это слово, словно немолчный колокол, веками гудит над Городом — похоронный звон по безумным поэтам Послеполуденной эпохи, терзавшим свою плоть и душу, по горьким пьяницам за прелестными стеклянными столиками, украшенными розами; по их женщинам — увешанным драгоценностями, которые, рассевшись под немыслимыми фресками, попивали чай из фарфоровых чашечек, светлых и хрупких, как ушко младенца. Его колокол звенит по Джиро-сану и Адольфу Эблисону, по Клэйну и Гришкину, по преступлениям, одна мысль о которых вызывала отвращение у этих людей, чья жизнь — редкий пример служения Искусству… Ныне их призрачный дрожащий свет угас, их имена забыты, их лихорадочные строфы — не более чем слабый ток воздуха на лице мира, исчезающий отголосок в ушах Времени!
Калифорниум! Похоронный звон по придворным Борринга, что еще недавно были бродягами без роду и племени, по деревенским неряхам-арфистам, что каких-то пять столетий назад пачкали эти полы опилками, жидким пивом и блевотиной и ковали свои саги и длинные лживые эпопеи, как куют мечи в кузницах Устья реки. Тогда Вирикониум — единственный город, который им когда-либо довелось видеть, — восстанавливался, возрождался, возможно, вспоминая свой долгий сон на склоне лет… а над Нижним Лидейлом камень за камнем поднимала себя холодная цитадель Дуириниша, чтобы преградить путь волкам Севера… Да, кто только здесь не побывал!
Сюда приходил накануне смерти своей гордой сестры юный тегиус-Кромис, лорд из Чертога Метвена — угрюмый, похожий на аскета, в плаще из бледно-голубого бархата, нетерпеливо пронзающий ночь жуткими, беспорядочными, самоуглубленными звуками своего странного восточного инструмента, сделанного из тыквы.
Калифорниум! Философы и ремесленники… поэзия, искусство и революция… принцы, похожие на нищих, и бродячие полемисты с вкрадчивыми змеиными голосами… пульс и шепот самого Времени, голос Города… Поэма длиной в тысячелетие будит эхо в его хромированных стенах, и оно мягкими хлопьями звука падает с причудливо расписанного потолка!
Нынче ночью бистро похоже на погребальный курган.
Этой ночью — ночью, отданной во власть Саранчи, во власть поэзии, суровой, холодной и бесстрастной, как инстинкт — бистро заливает странный, ни на что не похожий лунный свет. Он просачивается снаружи, яркий и в то же время тусклый, как свинец, ледяной, неуловимый. Холодно. Город за окнами напоминает огромную, безыскусно сработанную диораму, синевато-серую, лимонно-желтуто, склеенную из грубой бумаги. Каждый столик отбрасывает на пол унылую тень, свою точную копию, равно как и каждый посетитель, застывший в ожидании некоего преступления или проявления слабости. Лорд Мункаррот, обладатель покатого лба и поместий на юге — гниющих садов, полных запотевших свинцовых скульптур и одичавших белых кошек, — он придумывает, как шантажировать свою супругу… Анзель Патине, поэт-отщепенец с головой какаду, вертящий в руках нож и две монеты… Чорика нам Вейл Бан, дочь предателя Норвина Тринора, получившая прощение, но так и не принятая обществом, в которое так жаждала попасть… Ровный свет луны освещает их, тени разъедают их озабоченные лица, как кислота. Горстка мошенников, позеров и неудачников, следящих за полночью из безопасных глубин своего мрачного, недовольного всем товарищества.
Лорд Гален Хорнрак нашел пустой столик и уселся среди них, чтобы пить дешевое вино, невозмутимо и бесстрастно глядеть на залитую луной улицу — и ждать, что принесет долгая пустая ночь.
Она принесет ему три вещи.
Знак Саранчи.
Встречу, которую можно назвать схваткой — в такие промозглые белесые ночи слова и вещи утрачивают однозначность…
…И предательство.
Знак Саранчи не похож ни на одну из религий, обязанных своим рождением Вирикониуму. Ее внешние формы и внутренние предписания, ее литургии и ритуалы, ее магические или метафизические постулаты, ее ежедневные церемонии представляются скорее попыткой людей выразить чисто человеческие домыслы, нежели плодом усилий некой чистой, не до конца оформившейся, но независимо существующей Идеи выразить саму себя. О боговдохновенности говорить не приходится: музе или демиургу не требуется помощь мозга или крови.
Он облачается в свое сообщество, как в маску. Орден под названием «Знак Саранчи», куда нас зазывают — не тот «Знак Саранчи», который мы создавали. Теперь он сам одевает нас в ночь, как в плащ и домино, чтобы выйти за пределы мира.
Кто точно знает, где это началось или как? Прошло целое столетие (или всего лишь десятилетие: мнения расходятся) прежде, чем он вышел на улицы Города, с тех пор, как маленькая группировка — или клика заговорщиков — провозгласила фундаментальный принцип: внешние проявления «действительности» ложны, это обман или самообман человеческих чувств. Как нерешительно, должно быть, они пробирались из переулка в переулок, чтобы убедить друг друга в истинности своих нелепых верований! Как стеснялись верить! И все же… Война оказалась столь же разрушительной для нашего духа, как и для построек Посюстороннего квартала. Мы устали. Мы были голодны. Появление Рожденных заново приводило в уныние, оно казалось какой-то непонятной карой, ни с того ни с сего обрушившейся на наши головы. Оно вызывало странное ощущение: казалось, нам зачем-то подыскивают замену. И когда наконец появилась эта жестокая, изящная система, опирающаяся на простейшую идею отрицания всего и вся — с какой жадностью мы за нее ухватились!
«Мир не таков, каким мы его ощущаем, — утверждали первые из новообращенных. — Он бесконечно удивительней. Представления о нем также бесконечно разнообразны, и мы должны заботиться о том, чтобы это многообразие не скудело».
Однако прошло не так много времени, и после череды тайных кровавых расколов эта легкая и даже наивная банальность была вынуждена уступить дорогу более решительным заявлениям. Волна убийств прокатилась по Городу, приводя население в замешательство. Именно в это смутное время появился Знак Саранчи. Он опирался на упрощенное и довольно приблизительное толкование гадального символа Богомол. Выполненный в стали или серебре, этот символ качается на шее каждого адепта. Конюхи, воины и лавочники, астрологи и бродяги, даже одна из «королев» оптовой торговли… Их находили в сточных канавах и на площадях, лежащими в нелепых позах, убитыми непонятно как. Их тела покрывали татуировки-символы — гротескный ход, которым совет ордена, избранный тайным голосованием из числа тех, кто стоял у истоков заговора, разрешил этот метафизический спор. Ужасное ощущение сопричастности охватило Город. «Жизнь — это богохульство, — объявлял орден. — Деторождение — богохульство, поскольку оно отражает представление людей о вселенной и укрепляет его».