Шрифт:
Интервал:
Закладка:
— Глупости! Самый престижный поселок!
— Рита, — подняв на нее глаза, произнесла Наталья, — ты — тоже наша. И потому одна комната на даче всегда твоя.
— …Спасибо. — Ритка расчувствовалась. — Что меня ожидает в ближайшее время — не знаю. Леня скупил массу картин, будет вывозить. Звонил оттуда. — Она коротко пересказала разговор. — И мать его приходила, уламывала. Говорила я — надо назвать девочку Деборой, нет, не послушался тогда. Ну ладно! — Она положила в тарелку кашу, котлеты. — Ой, чуть не подгорели. Поедим, уложим детей, тогда наговоримся.
— Так ты едешь или нет?
— У меня же дети! Леня считает, что там и Кристине, и особенно одаренной Майке — можно будет дать прекрасное образование. — И вдруг злорадно улыбнулась. — Можно, конечно, сделать ему подарочек на прощанье.
— Ты с ума сошла! Он такого не заслужил!
— А почему, собственно, нет? Что, думаешь, не сумею?!
— Опомнись, Рита! Да он от инфаркта умрет. И старуха сыграет в ящик. Ритка сгорбилась и тяжело вздохнула.
— Да жалко мне его. Я уж так…
— А если… если бы Митя женился на тебе?
— Я что, себе враг! — Ритка гордо выпрямилась, встала с табуретки, щедро плюнула в раковину, объяснила: — Табак в зубы попал. — Подняла брови. — Юлия Николаевна часто мне говорила, он — не опора… И потом, куда я ему… с двумя-то хвостами! Большому кораблю, как ты знаешь, большое плаванье. Она хмуро села.
— Хоть мир посмотрю… — Она закурила опять. — А то и здесь не пропаду. С двумя руками, с головой на плечах. Буду работать на полторы. Директор поможет. А ночами, когда никто не видит, буду подъезд наш мыть. Я, знаешь ли, не брезгливая. За окном раздались какие-то свистки, топот ног, крики.
— Постоянно по вечерам у нас во дворе хулиганье собирается. Мне иногда приходится выходить, помогать милиции разобраться, я же ответственное лицо! — Она чуть заметно улыбнулась. — Самое ужасное, — она поднялась и запахнула халат, — самое ужасное, что Леня — хороший мужик, я ему изменяла, я была по отношению к нему дрянью, вон там, — она головой кивнула в сторону детской, — грех мой голубоглазый, а он старался, как мог, квартиру обставлял, и деньги, и платья, все мне завидовали. И мягкий он.
— Не вини себя, — сказала Наталья грустно, — он, конечно, неплохой, но твоя душа искала жертвенности, она металась, задыхалась… Ты прекрасная мать — ответственная, аккуратная, заботливая…
— Прекрасная! Ну что ты, Наташка! Я таскалась, а детей
— лишь бы кто на время хоть забрал — эге! — что говорить
— дурная баба! Уложив детей, они тоже пошли в спальню, Наталье Рита достала свою ночную сорочку, себе — из тумбочки карты, легла, стала гадать.
— Одно меня утешает, — она снова заговорила о муже, — когда я честно пыталась Лене совсем не изменять, такое случалось — желание у него как отрезало — пропадало и все! Но стоило сбегать на сторону, он сразу просто угорал! Ладно, ты что-то бледная, давай-ка спать. Ты устала…
— Приборка и почти бессонная прошлая ночь.
— Ты Мурке-то сказала, что останешься у меня?
— Записку оставила. Его не было дома.
— А где он? С Феоктистовым?
— Понятия не имею. — Наталья присела и спустила с кровати ноги. — Забыла косметику смыть. Встала, босыми ногами прошлепала в ванную, умылась и, вернувшись, сказала тем спокойным тоном, что был так свойственен всем Ярославцевым:
— По-моему, именно сейчас он мне изменяет с химической блондинкой. * * *
«Все серое, мрачное небо казалось тяжелым, только над соседним домом, образуя полукруг арки, застывшие облака будто светились. И дерево, неподвижная вершина которого тонула в черно-сером небе, оттого будто обрезанной кроной своей чернело на бледно-желтом свету. Но внезапно в сплошной стене точно прорубили отверстие: серебристо-золотой свет, похожий на светящийся шар, стал медленно двигаться влево, чуть удлиняясь и теряя правильную округлость очертаний. И стало ясно, что неподвижность облаков — только иллюзия, они медленно, но беспрерывно плывут — и скоро темно-серый, тяжелый свод расколется и неровные его обломки, как мокрые тяжелые доски с зубчатыми краями, снесет ветер
— и серебристо-золотой свет откроется, очертив, наконец, пышную вершину дерева, а назавтра будет ясный и солнечный день…»
Наталья оторвалась от романа. Встала. Вышла на балкон, облокотилась о перила: все серое, мрачное небо казалось тяжелым, и только над соседним домом, образуя полукруг арки, застывшие облака будто светились…
Митя, в частности, писал: «…мы же принимали, даже же отдавая себе в этом отчета, не просто той жизни, что
окружала нас, но, по цельности своей природной, не принимали и жизни вообще — это мы-то, вечные жизнелюбы и веселые пессимисты, знающие, что человека не исправить! — мы не принимали жизни, прячась от самих себя. Сергей утонул в собственной чувственности, я жил только искусством, а ведь, милая моя, лишь малое искусство создается из отрицания жизни, ты вспомни, Наташа, как мне было лет четырнадцать, и я хрипел вслед за Высоцким: “Спасите наши души, мы бредим от удушья!”
— он выразил отсутствие живой воды, но теперь ты видишь, как сверкают и плывут могучие волны наших с тобой чувств, теперь ты слышишь веселую, мрачную, быструю, медленную, ты слышишь музыку жизни, Наташа!..»
По-моему, он там влюбился, читая, подумала она. Такое трудное время, кругом стреляют, взрывают, а он — ликует. Наверное, это любовь.
«…Мы должны с тобой довериться жизни, и только приняв ее вслед за древними мудрецами как вечную перемену, как нескончаемое движение, постоянную в своей изменчивости, великую, великолепную, влекущую жизнь, только приняв ее и дав ей захватить нас в свой лепечущий, плещущий, плывущий, пламенеющий плен — мы сольемся с ней и не станем более ни возвышаться над ней, духовно поднимаясь все выше, ни истязать себя за падения, но будем, поднимаясь все выше, интуитивно следовать врожденному чувству красоты жизни, красоты, что если и не так могуча, как хотелось Достоевскому, но все-таки и не так слаба, чтобы не удержать человека, нескольких людей, человечество — от катастрофы, не спасти от Минотавра, к которому ведет лабиринт эгоцентризма. (…) …это будет новая серия работ “Солнце” (…)
И поверь мне, Наташа, здесь, в маленьких старинных городах, где тихие домики взбегают на холм и вновь как бы сползают в низину, застывая, кажется, на самом краю, где белые строгие стены монастырей, где равнодушному сердцу будет так скучно, а ждущему развлечений — тоскливо, где нет еще (!?) кричащих витрин и потоков ма
шин, чем, разумеется, недовольна молодежь, и еще там, на Оке, спустившись к воде по крутому зеленому склону, я вдруг понял, Наташа: моя мать, наша мать возвратилась к нам, она воскресла, вот она, смотри, русоволосая, светлоглазая, тихогласная улыбается мне, и тебе — и всем! — и Ритке, которая ее не видит, и Серафиме, которая никогда не узнает ее, и многотерпеливому Лене, который с печальной любовью однажды вспомнит о ней, — она улыбается всем, она приветствует Солнце, она протягивает нам руки. И как мне хочется, Наташа, чтобы ты произнесла вслед за мной: “Жизнь, я приветствую тебя!”