Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Я ответила, что его соображение меня не убеждает.
— Оно логичнее, чем тебе кажется, — ответил Пабло. — Рождение ребенка приносит новые проблемы и отвлекает от старых.
Поначалу это заявление показалось: мне просто циничным, но когда я обдумала его, оно стало обретать для меня смысл, правда, совсем по иным соображениям. Я была единственным ребенком в семье и страдала от этого; мне хотелось, чтобы у моего сына появились брат или сестра. Поэтому я не стала возражать против предложенной Пабло панацеи. Вспоминая нашу совместную жизнь, я поняла, что видела его в неизменно хорошем настроении — не считая периода с сорок третьего по сорок шестой год, до того, как стала жить вместе с ним — лишь когда была беременна Клодом. Лишь тогда он был веселым, спокойным, счастливым, без всяких проблем. Это было очень приятно, и я надеялась, что снова добьюсь того же результата ради нас обоих.
Я понимала, что не смогу родить десятерых, дабы постоянно держать Пабло в этом расположении духа, но сделать, по крайней мере, еще одну попытку могла — и сделала.
Впервые мы с Пабло расстались на время месяца через три после переезда в «Валиссу». Русский писатель Илья Эренбург прислал ему приглашение принять участие в Конгрессе деятелей культуры в защиту мира в польском городе Вроцлаве. Через несколько дней сотрудники посольства Польши в Париже приехали поговорить с ним на эту тему. Из-за напряженных отношений между Востоком и Западом в период холодной войны и паспортных проблем ему предстояло лететь самолетом. Пабло, хоть и являлся испанским подданным, не обращался к правительству Франко с просьбой о паспорте. Разумеется, обратись он, паспорт бы выдали, но это явилось бы признанием законности существующего режима, чего ему не хотелось. Для разъездов по Франции достаточно было carte de sejour[23] «привилегированного проживающего», но с поездками за границу дело обстояло сложнее. Однако поляки готовы были выдать ему визу даже без паспорта, только ему нужно было лететь прямым рейсом «Париж-Варшава» на одном из польских самолетов. Пабло недолюбливал всякие путешествия и очень боялся летать. Он ни разу не поднимался в воздух, однако по своему обыкновению дал согласие, полагая, что сотрудники посольства успокоятся, а потом забудут о нем.
Казалось, именно так и вышло, но за три дня до намеченного отлета из польского посольства прислали в Гольф-Жуан женщину. Она не отставала от Пабло ни утром, ни днем, ни вечером, и, в конце концов, из полнейшего отчаяния он стал готовиться к отъезду.
— Иначе мне от нее не отделаться, — сказал Пабло.
Велел Марселю отвезти его в Париж и там вместе с Полем Элюаром сел в самолет. У Элюара было больное сердце, и путешествие для обоих оказалось трудным. Пабло взял с собой для поддержки Марселя. В качестве не шофера, а своего рода талисмана. Фамилия Марселя, Буден, означает «кровяная колбаса» и очень подходит ему. Пабло не знал, что ждет его в Польше, однако не чувствовал себя разлученным с Францией, потому что Марсель представлял собой ее частичку. Вернуться они должны были через три-четыре дня, но так весело проводили время, что возвратились через три недели, одну из них провели после Варшавы в Париже.
Когда Пабло вновь приехал в Валлорис, я была очень зла на него. Мало того, что мы расстались впервые, я была на первом месяце беременности, а он, хотя обещал писать мне ежедневно, не написал ни разу. Я каждый день получала телеграммы, но содержание их было совершенно необычным. Все они были подписаны не «Пабло», а «Пикассо». Написание моей фамилии менялось раз от разу. То «gillot», то «gilot», то «gillo». Одно оставалось неизменным. Все они оканчивались пожеланием «Bons baisers»[24], выражением, которое в ходу главным образом у консьержек, дворников и прочих людей того же пошиба. В лексиконе у Пабло его не было; у Элюара тем более. Значит, оставался только Марсель. Я догадалась, что Пабло не только не находил времени написать письмо, но и поручил Марселю ежедневно составлять и отправлять успокоительные телеграммы. Когда он вернулся, я была в дурном настроении.
Когда Пабло подъехал к «Валиссе», я стояла на террасе. Он с широкой улыбкой стал подниматься по длинной лестнице.
— Ну как, — сказал он, все еще улыбаясь, — рада видеть меня?
Я влепила ему пощечину.
— Это за «Bons baisers», — объяснила я. Пообещала, что если он еще раз уедет на три дня и вернется через три недели, не написав ни слова, то меня в доме не найдет. После этого убежала в комнату Клода и заперлась.
Наутро Пабло колотил в дверь, пока я не открыла. Когда я вышла, он очень заботливо осведомился о Клоде. В Польше Пабло купил мне пальто. Из коричневой кожи, украшенное красно-сине-желтой крестьянской вышивкой, отороченное черной смушкой. И такое же с белой смушкой для Клода. Оба мы не упоминали о произошедшей накануне сцене, но с тех пор Пабло всякий раз, когда уезжал, неизменно писал мне по крайней мере раз в день.
Та пощечина определенно оказала на него благотворное воздействие. Пабло довольно часто твердил свой догмат, что существуют лишь две разновидности женщин — богини и подстилки — и было ясно, что по крайней мере в то время я представляла собой богиню.
В Варшаве одним из самых приятных событий для Пабло явилась встреча с пятью-шестью архитекторами, восстанавливающими город, их рассказ о своих планах и методах. Строительных материалов не хватало. Особенно понравилось ему, что ничего не шло в отбросы: все камни разрушенных домов собирали, дробили и смешивали с цементом. Из этого материала возводилась новая Варшава. А смешение старых материалов с новыми придает бетону особую прочность.
На Конгрессе присутствовали люди со всего мира, и атмосфера, по словам Пабло, была теплой, дружелюбной.
— Лишь на обеде в одном из посольств произошел неприятный случай, — рассказывал он. — Поляки были всегда независимыми, держались широких взглядов, им в голову придти не могло, что кто-то попытается осуждать мои картины по политическим соображениям. В конце обеда, когда произносили тосты, один член русской делегации поднялся и сказал, что рад видеть меня на Конгрессе, но вслед за этим заявил, что я, к сожалению, продолжаю писать в декадентской манере, характерной для худших явлений буржуазной культуры Запада. Упомянул мой «импрессионистско-сюрреалистический стиль». Едва он сел, я встал и ответил, что не желаю выслушивать такое от какого-то партийного функционера, и что уж во всяком случае данная мне им характеристика «импрессиониста-сюрреалиста» не особенно впечатляюща. Если он хотел осудить меня, то по крайней мере следовало разобраться в терминологии и поставить мне в вину создание кубизма. Сказал, что меня бранили в Германии при нацистах и во Франции во время немецкой оккупации как иудео-марксистского художника, что подобные заявления, не знаю, как их назвать, всегда слышатся в скверные периоды истории и исходят от людей, которых никто особенно не уважает. Тут все зашумели, раздались протесты в защиту той и другой стороны. Поляки попытались успокоить русских согласием, что, возможно, из моих картин декадентские, но так или иначе, сказали они, русским не дозволено оскорблять их гостей.