Шрифт:
Интервал:
Закладка:
… Он благоговейно протер иглу проигрывателя и поставил пластинку «Пинк Флойд».
Виктор Громов, музейный работник:
– Чернов роман пишет. Многоречив, а об этом умолчал. О чем роман? Не знаю… Но тебя интересую я, насколько я понял? Я буду краток, хоть и филолог по образованию: мир кажется мне серым, несовершенным, враждебным, потому стараюсь соприкасаться с ним как можно меньше. Может быть, в этом моя беда. «Загораюсь» только у прилавков с пластинками, но «жучков» всегда сторонюсь. Нет, не из принципа. Страшно ввязываться. Может, этот страшок – самый яркий признак жизни во мне?… Смеюсь…
Да, да, чувствую, немного рисуюсь, ты прав. Постараюсь сосредоточиться. Твой эксперимент должен быть чистым, не так ли?
Я задумался – не такая уж амеба! – куда девалось из нас здоровое тщеславие? Не рассосалось ли еще в нежном возрасте, когда в суши собраний и трепыхании юношеского максимализма жухнут и лысеют «наивно р-распахнутые крылья»?
Мы молоды, но долгие, может быть, главные для нас годы слышали, как стальные голоса таили неуверенность, как биение в грудь отзывалось фальшивыми звуками, а гладкие формулировки скрывали явную ложь. Вот такие, как я, и нырнули в свой собственный сок и в нем варимся. Может, нам не повезло – не вовремя родились? Но нас не переделать, как бы мы сами этого ни хотели. Ребята сегодня вспоминали юность. Наверное, в этом что-то есть. Вспомню и я. Как вступали в комсомол.
Принимали всех, без разбора. Между тем все хорошо знали, что один – хулиган, терроризировавший младших, другой – мелкий воришка, третий – мелкий подхалимчик, которого за это никто не уважал.
Именно равнодушие рождало нечистоплотное руководство, а оно, в свою очередь, своей запрограммированной некомпетентностью множило апатию.
Одни приучались руководить, не считаясь с мнением товарищей, другие – мыслить себя на общественной «обочине». Кто «моральней», по-твоему?… Так-то. Другое дело, что много позже вальяжные позы философствующих диогенов перешли в горестную скрюченность «непонятых гениев». Это я тоже понимаю.
Слишком часто несло формализмом, заданностью от участия, от сострадания, даже помощи. Это прямо заставляло или искать «неформальные» объединения, или уходить «в тину».
Сейчас что-то стронулось, это я способен еще понять. Что-то долгожданное началось – то, о чем шептались, мечтали мы лет десять-пятнадцать назад. Но, видно, переждали. Чувствуем себя не у дел. Стариками отжившими себя чувствуем… Я тут после многолетнего перерыва стал телевизор смотреть. Песни передают, за которыми мы в свое время в леса ездили, ночи не спали, записывая. Но спит душа, ничто в ней не пошевелится. Раз только… когда «Битлз» показали… Перегорели, в общем.
Не знаю, возродимся ли. Так-то…
Шел я от Виктора по ночной Москве, все повидавшей. «Пинк Флойд» еще звучал во мне в унисон с горечью трех монологов. Чувствовал неловкость – как монах-расстрига, подслушавший исповедь. Как бы хотелось, чтобы мои собеседники поскорее нашли себя, были востребованы обществом, подумал я, уверовав, что их цинизм наигран, как и бравада «робинзонством». Но тут же засомневался. А способны ли они отозваться? Не растеряли человеческого и профессионального умения на это? Ведь даже призвание к какому-то делу не должно быть самоцелью. В целеустремленности необходима примесь альтруизма. Только щедрость души породит веру в свои силы. А если нет ее, этой щедрости?
Так отзовутся ли?…
Считать последним словом мудрости сознание ничтожества всего, может быть, и есть на самом деле некая глубокая жизнь, но это – глубина пустоты.
Гегель
«Чудна жизнь на реке – даже в наше сумасшедшее время, когда творения рук человеческих с видимой стеснительностью проникают в самые заповедные уголки, а природа робко вздыхает, как добрая мать, прощающая очередную проделку сына – трудного подростка.
Жизнь речная – я не имею в виду, конечно, невообразимое копошение глубин – по сей день явление особенное. Об этом, кроме профессиональных речников, хорошо знают завзятые рыбаки и туристы-байдарочники. Я сам мечтал одно время уйти от забот и устроиться бакенщиком где-нибудь на Метуни или Яузе – да все не хватало решимости порвать с суетными привычками горожанина. Впрочем, меня не покидают опасливые надежды, что в один прекрасный день броуновское движение интересов и честолюбий, непонятно почему, против всякой логики притягивающее к себе многие годы и жизни; движение, рвущее нервы, выскребающее волосы из одурманенных буднями голов и ехидным скальпелем прорезывающее морщины по самым мраморно-прекрасным лицам, не вытолкнет меня, осатаневшего, из громадного «громкокипящего» котла, имя которому – город. Как стрела Ивана-царевича, полечу я неведомо куда, несомый взрывной волной моего нетерпения, и воткнусь в какую-нибудь идиллическую местность, где на фоне кудрявых рощ и хрустальных ручейков поблеивают овечки и помыкивают телочки, где наивно-мудрый пастушок, бессовестно и безответственно развалясь на лужайке, спит и видит стройную пейзанку с васильковыми глазами и нежными ручками, пригодными разве что для того, чтобы брать с антикварной тарелки крем-брюле на фруктовом сахаре. И заживу я, вздыхая и охая совсем по-пасторальному…»
Так, а может, и не совсем так, непредсказуемыми шутейными маршрутами, бродили мысли в голове Алексея Прохошина, 24-летнего студента, группкомсорга и спринтера-второразрядника, члена общества филателистов, охраны памятников старины, спасения на водах, книголюбов и т. д. и т. п. Алексей щурился в закатных лучах, откинувшись на корму своей одноместной байдарки. В голове почему-то вертелось дурацкое двустишье, оставленное неким страдальцем на столе в аудитории:
Нуднее текстологии предмета не найти.
Что дернуло, двуногие, вас на него прийти?
Алексей вздыхал, зацепившись веслом за опопру деревянного мостика, невольно прислушиваясь к толковищу через реку.
Женщина в фиолетовом платке и желтой махровой кофте, придававшей ей некую плюшевость, переругивалась с потрепанным мужичонкой:
– Нинка с югов вернется, что ты ей скажешь? Подох кабанчик?
– Да не суйся ты…
– Горе горькое! Дай вам волю, все бы пропили…
Тонкий голосок женщины и ответные отрывистые восклицания мужичонки, по-видимому, досадовавшего на то, что приходится выкрикивать слова, которые привык проборматывать про себя, веселили Прохошина. Он расслабленно повиливал своей верткой байдаркой и чувствовал себя наверху блаженства. Кожу приятно потягивал дневной загар. Радостно гудели разбуженные греблей мускулы. Думалось о приятном.
Алексей давно решил: перед свадьбой – уж коли она случится – обязательно сходить на байдарке. И обязательно – в одиночку. Он и сам не мог бы внятно разъяснить эту свою блажь – говорил о ней только Катюше, исподволь подготавливая. Наверное, в этом действе с романтическим налетом ему хотелось видеть этакое удалое и в то ж время раздумчивое прощание со своей коротенькой холостяцкой жизнью.