Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Тем самым Григорьев устроил явную ревизию своих «москвитянинских» суждений; требуя идти «дальше», он осуждал прежнюю идеализацию патриархального мира и честно признавался в своих заблуждениях: «Это засвидетельствование, конечно, обошлось многим из нас довольно недешево, потому что нелегко вообще расставаться со служением каким бы то ни было идолам, но тем не менее совершилось во всех добросовестно и здраво мыслящих людях». Позднее в журнале «Время» он скажет еще более решительно: «Она (критика Григорьева. — Б.Е.) долго и упорно сидела сиднем на одном месте: верующая в откровения жизни и потому самому жарко привязанная к откровениям, ею уже воспринятым, она была несколько непоследовательна в своей вере. Она как будто недоверчиво чуждалась новых жизненных откровений и бессознательно впала на время в односторонность». «Протестом» он разрушал эту односторонность.
Конечно, не нужно думать, что Григорьев трактовал протест в революционно-демократическом духе, в смысле требований радикальных перемен в общественно-политическом строе страны. Нет, наш мыслитель оставался до конца решительным противником всяких насильственных изменений жизни. Протест он воспринимал лишь в художественной и нравственной сферах, протест в борьбе «за новое начало народной жизни, за свободу ума, воли и чувства». Наиболее ярким воплощением такого протеста он считал «Грозу» Островского.
Не очень далекий Милюков вряд ли понимал всю ценность статей Григорьева; оба деятеля оказались идейно и психологически не слишком близки друг к другу, союз как-то быстро распался. Но зато в редакционном кружке Милюкова Григорьев сблизился с братьями Михаилом и Федором Достоевскими, которых он, возможно, знал еще по сороковым годам, по кружку Петрашевского и по редакциям журналов, но именно на грани 1860—1861 годов знакомство оказалось прочно закрепленным. Братья начинали с января 1861 года издавать свой журнал «Время», и Григорьев, естественно, был приглашен к сотрудничеству.
Это знакомство, да и вообще вольная жизнь нашего литератора неожиданно были прерваны его заключением в тюрьму, правда, не очень страшную — в долговую. Григорьев продолжал вести бесшабашную жизнь. Он, казалось бы, довольно регулярно получал гонорары из редакций журналов. В Литературном фонде (фонде помощи нуждающимся литераторам и ученым) он, запросив 800 рублей, получил в мае 1860 года 300 рублей. Расчетливому и скромному в потребностях человеку полученного вполне бы хватило на безбедное существование. Но от Григорьева трудно было ждать расчетливости. Растратив деньги Каткова, он, вернувшись в Петербург, занял у ростовщика К.А. Лаздовского еще 400 рублей и, разумеется, в срок не вернул ни проценты, ни сумму. Лаздовский и посадил его в январе 1861 года в тюрьму, так называемую «яму».
«Яма», то есть долговая тюрьма, представляла собой действительно закрытое заведение, куда кредиторы с помощью полиции могли заключать неисправных должников, но кредиторы обязаны были провинившихся содержать за свой счет, правда, за мизерную сумму в 3 рубля 72 копейки в месяц, то есть 12 копеек в сутки! Ясно, что на такую сумму должнику было несладко, но если он выдерживал или если у него не было никакой надежды расплатиться, то он мог мечтать взять кредитора своего рода измором — пока тому не надоест платить «кормовые» деньги, и тогда заключенный получал свободу. Максимальный срок нахождения в тюрьме для купцов составлял три года, для других граждан — пять лет. Запрещалось курить, пить, играть в карты, но практически за этим никто не следил.
В 1860-х годах долговая тюрьма в Петербурге помещалась в доме купчихи Т.В. Тарасовой (отсюда просторечное название «Тарасовка»), в начале 1-й роты Измайловского полка, сразу же после Павловского кадетского корпуса, расположенного на углу Царскосельского проспекта (ныне — Московского) и 1-й роты (ныне — 1-й Красноармейской). Дом не сохранился, находился он на участке дома № 3/5 по 1-й Красноармейской улице.
К счастью, смотритель тюрьмы был любителем русской литературы. А.П. Милюков оставил колоритные воспоминания о заключении Григорьева и о надзирателе: «Это был добрый старичок, большой почитатель пишущей литературной братии. Он смотрел на своего талантливого заключенника с нескрываемым уважением, оказывал ему возможное снисхождение и давал разные льготы, даже отпускал иногда в город, на честное слово воротиться ночевать. Если нашего узника навещал кто-нибудь из литераторов, то старик позволял видеться с ним, вместо общей залы, в своей собственной квартире и только просил позволения самому присутствовать, как он выражался, «при умной беседе господ сочинителей». Когда мы с М.М. Достоевским пришли в первый раз навестить Аполлона Александровича в заточении, его вызвали в приемную, где было в то время не сколько других узников с своими гостями: грузинская царевна в золотой повязке с камнями, купец в длиннополом сюртуке и высоких сапогах, франт с предлинными усами в бархатном пиджаке и еще кое-какие долговые личности с сосредоточенными физиономиями. Мы едва успели оглядеться, как смотритель, узнав наши фамилии, немедленно разрешил идти в номер нашего приятеля, а потом пригласил всех на чай в свою квартиру». Как видно, и номера были отдельные, «персональные»!
Нет худа без добра. Лишенный отвлечений и развлечений, Григорьев очень продуктивно работал в тюрьме! Он написал здесь вторую статью для «Светоча» («Реализм и идеализм…») и целую серию статей для журнала братьев Достоевских «Время», куда они его пригласили незадолго до заключения; в том числе почти весь большой цикл из четырех статей, названный им «Развитие идеи народности в нашей литературе со смерти Пушкина до настоящей минуты». Будь он на свободе, еще неизвестно, смог ли бы он создать так много трудов. Позднее, когда Григорьев не выполнял работ, обещанных братьям к определенному сроку, М.М. Достоевский полушутя-полусерьезно предлагал выдать ему краткосрочный заём, который, конечно, не будет возвращен вовремя, и на этом основании посадить в «яму», где узник станет очень результативно трудиться…
Но хорошо было шутить со стороны, сам узник чувствовал себя в «яме» отвратительно. По выходе в феврале 1861 года он написал редкую в его репертуаре публицистическую статью — «Несколько замечаний о значении и устройстве долговых отделений», где резко критиковал «устройство» «ямы» и требовал сделать ее «на основаниях европейских», то есть не смешивать ее ни с острогом, ни со смирительным домом. В апреле статья была опубликована в газете «Северная пчела», тогда уже не булгаринской, а вполне приличной. Сам же Григорьев в эти месяцы уже вовсю трудился для журнала братьев Достоевских «Время».
Казалось бы, во «Времени» он, наконец, найдет себе постоянное пристанище. Он был приглашен не рядовым сотрудником, а главным критиком. Вместе с Федором Михайловичем Достоевским создавал теорию «почвенничества». Было глубокое взаимное уважение. Но крупные индивидуальности редко бывают гармонично слажены. Сразу же, еще когда наш безнадежный должник сидел в «Тарасовке», стали назревать расхождения.
Братья Достоевские, особенно Михаил Михайлович, очень прохладно, если не сказать сильнее, относились к славянофильскому кругу: и к вождям славянофильства Хомякову и Ивану Киреевскому, и к Аксакову, и к близким к ним Погодину с Шевыревым. Григорьев же, как бы ни менялись его взгляды, продолжал весьма уважительно относиться к названному кругу и не скрывал этого в своих статьях, переданных для журнала «Время». А М.М. Достоевский удивлялся: какие же глубокие мыслители Хомяков, Киреевский и отец Феодор[6]?! Григорьев возмущался, доказывал и требовал сохранения своего текста, что в общем-то ему удавалось. После его кончины слова Михаила Михайловича, зафиксированные в письмах Григорьева к Н.Н. Страхову, стали достоянием читателей (Страхов опубликовал часть из них в журнале «Эпоха»). Ф.М. Достоевский пытался защищать брата, тоже, как и Григорьев, уже покойного, и доказывал, что Михаил Михайлович имел в виду нечто другое — дескать, современные читатели уже не знают, кто такие Хомяков, Киреевский, о. Феодор, и могут спросить: какие же они глубокие мыслители? Но в это верится с трудом: вряд ли Григорьев не понял смысла фразы, да и вне Григорьева мировоззрение братьев Достоевских в начале шестидесятых годов было очень далеко от концепций славянофилов.