Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Опустошив Канина и убедившись, что, сколько бы она ни пыталась, объект стараний не крепнет, наливаясь кровью под ее короткими нетерпеливыми пальчиками и упругим языком, а вяло валится набок, Бадамцэцэг оставляла атамана в покое и начинала ласкать себя. Она не скрывала, что трогает себя между ног, теребит, стонет, вжимаясь в спальную лавку, застеленную толстыми стегаными расшитыми одеялами с въевшимися запахами пота, жирной еды и старой нестираной одежды.
Канин лежал в войлочной темноте юрты и стыдился. Первые месяцы он делал вид, что спит, но со временем привык к вибрирующему маленькому телу рядом и думал о ближайших делах: стрижке овец, процеживании шурбата – кефира из верблюжьего молока – и починке конских сбруй, пока жена любила себя. Прерывистое всхлипывание девочки, будто ей не хватает воздуха и оттого она плачет, поначалу заставляло атамана крепко сжимать ресницы, словно наступившаяпод веками ночь могла заглушить воспитанное в нем чувство стыда: ведь наслаждение есть грех и оттого должно совершаться втайне. Вскоре, однако, Канин привык и начал улавливать ритм приближающегося оргазма Бадамцэцэг как нарастающий гул поезда – ближе, громче, слышнее. Он научился различать смену фаз в дрожи ее тела, в сладости ее стонов, как умелый слушатель задолго различает начало крещендо в музыке. Канин представлял происходящее внутри жадно заглатывающей жарким ртом воздух его маленькой девочки-жены как музыкальную тему, набирающую все большую силу, заполняющую звуковое пространство, завладевающую, овладевающую миром вокруг.
Однажды, прислушиваясь к растущей и все учащающейся вибрации тела Бадамцэцэг, Канин вспомнил уроки музыки в шацкой гимназии, на которых глупый хохол Полтораненко объяснял, что крещендо обозначается в нотной грамоте знаком <; этот значок выглядел как расширяющийся раструб, в который всасывался мир. Диминуэндо, обратный процесс – постепенное уменьшение звука, обозначалось зеркальным крещендо знаком >.
С тех пор Канин представлял самоласкание Бадамцэцэг графически – <>: сначала ее раструб расширялся – ненасытная воронка, старающаяся засосать мир, затем наступал пик, взрыв, обрыв, и – после вскрика, как от удара камчой, – раструб начинал сходиться вновь, его края словно искали друг друга, и звук, наполнивший ночь, постепенно соединялся сам с собой в одной точке, откуда вышел, как Большой взрыв, образовавший Вселенную, запустивший космическое крещендо, пока – сколько еще ждать? – края Вселенной не начнут искать друг друга, и мир закончится, как заканчивалась ночная любовь Бадамцэцэг. Канин не знал про Большой взрыв: британский астроном Фрэд Хойл придумал термин в 1949-м, когда Канин давно перестал кочевать по аймакам Монголии и начал новое, совсем иное кочевье.
Ночь любовь
Не хватает дыханья
Рассвет не наступит
Юрты поставили у маленькой речки, впадающей в Онон, в расстеленном широком плоскогорье Северного Хэнтэя. До Бурхан-Халдун оставался день перехода, и Канин хотел подготовиться к встрече со священной Ивовой Горой. Он решил помыться и надеть чистую нательную рубаху. Как перед боем. Или перед причастием. Семен Канин не знал других ритуалов.
Он напоил скот в реке и согнал овец ближе к юртам под охрану банхаров – больших косматых монгольских пастушьих собак, ночью стерегущих скот от волков. Бадамцэцэг, тяжелая от новой беременности – Канин надеялся, что будет мальчик, – доила сизую, облезшую клочьями шерсти верблюдицу, отталкивая от матери смешно дрожащего двухмесячного верблюжонка. Канин выкопал яму с северной стороны юрты, обращенной к дальним горам, и разжег в ней огонь.
Было светло: день только пошел на убыль. Солнце поблескивало в речной воде, рябило мокрое серебро, словно прощаясь перед тем как умереть до утра. Атаман Канин ждал, пока нагреется вода в большом казане, и курил трубку старого Ганжуура с измельченными листьями куур-чи; табак давно кончился.
Он не понял, почему оглянулся.
Перед ним стояла Карета.
Она была рядом, совсем близко – голубое яйцо с золотой каймой по ободку, опущенная трехступенчатая подножка – приглашение. Овал Кареты чуть заострялся кверху – луковка русской церкви, только вместо креста недвижно сидела маленькая трехцветная юла. Средняя часть Кареты была стеклянной – сплошное круговое окно, завешенное полупрозрачной шторкой. Шторка отодвинулась, словно кто-то украдкой разглядывал атамана. Канин подождал несколько секунд – не пропадет ли, не сгинет ли – кочевой мираж. Он закрыл глаза и еще до того, как открыл вновь, знал: Карета его ждет.
Так и было.
Рядом с Каретой пробежала маленькая Сугар, почти задев и не заметив ее. Теперь Канин убедился, что Карета появилась для него одного: время начинать новое кочевье. Время проснуться в новом сне.
Семен Егорович посмотрел на воду в казане – закипела ли. Огонь весело щелкал, поедая сухое дерево в яме, но вода, принявшаяся радостно булькать минуту назад, затянула казан голубоватым льдом. Канин знал: этот лед не растопит никакой жар.
“Не успел помыться, – подумал Канин. – И рубаху не поменял”.
Он причесался как мог, растопыренной грязной пятерней, надел старую полковую фуражку и шагнул от костра. Шторка задернулась, и подножка, словно живая, поднялась и втянулась в удобно сделанный паз. Атаман Канин улыбнулся и, не оглянувшись на жену и дочь, пошел к пустому месту кучера на высоком, защищенном легким кожаным навесом, сиденье.
Агафонкин не дышал: было не нужно. Тьма из прозрачной стала шершавой – воздух в пупырышках, как кожа после купания в холодной воде.
Снова пламя свечи вдалеке – зовет.
туда?
Погасло.
Темнота, но все видно. Только не на что смотреть.
Рядом с Агафонкиным кто-то был – большой, страшный, тяжелый. Настолько тяжелый, что его масса выдавливала пупырышки из воздуха. Кто это? Агафонкин хотел обернуться и не смог: у него не было тела. Он состоял из пузырчатого воздуха, окружавшего его, был одним с воздухом и в то же время был отдельно. “Спокойно, – решил Агафонкин. – Cogito ergo sum. Как-то я существую. Существую, как мыслящие воздушные пупырышки”.
Ему казалось, он приклеен к чему-то тяжелому, что держит его, не дает отделиться, не дает дышать. Это что-то забрало у него тело, сделав воздухом, способным мыслить. “Я способен мыслить, – думал Агафонкин, – значит, я способен представлять. Я могу представить свое тело, и оно появится, как результат моих мыслей. Попробуем по Гегелю – тождество мышления и бытия. Что там писал Георг Вильгельм Фридрих?”
В детстве Матвей Никанорович часто мучил Агафонкина требованиями проанализировать, например, противопоставление Гегелем принципа диалектического развития сознания основам шеллинговской натурфилософии. Агафонкин послушно читал нудную “Phänomenologie des Geistes”, сравнивая постулаты Гегеля с шеллинговскими идеями, изложенными в “Philosophische Untersuchungen über das Wesen der menschlichen Freiheit und die damit zusammenhängenden Gegenstände”, и пытаясь понять, как человек может мысленно снять противоположность субъекта и объекта. Теперь предстояло выяснить это на практике.